Жизнь спустя
Юлия Добровольская
Жизнь спустя
© М. О. Чудакова, 2006
© Ю. А. Добровольская, 2016
© Издательство «Алетейя» (СПб.), 2016
* * *От улицы Горького, 8 – до Corso di Porta Romana, 51
1«Судьба покорного ведет, а непокорного влачит».
Перипетий судьбы автора и героини этого повествования с лихвой хватило бы на несколько жизней. Они могли бы составить фабулу многотомного детектива – его читали бы не отрываясь. Но и изложенная в мемуарной форме эта история одной жизни захватит любого, я уверена, кто откроет книжку.
Когда-то, в 1922 году (автору будущих мемуаров тогда исполнилось пять лет), Осип Мандельштам, увидев последствия Мировой и Гражданской войн, пришел к радикальным выводам относительно судьбы романа в новейшее время, прямо связав ее с возможностью или невозможностью для личности строить свою биографию: «…Композиционная мера романа – человеческая биография. Простая совокупность всего, что считается человеком, еще не есть биография и не дает позвоночника роману… Ныне европейцы выброшены из своих биографий, как шары из бильярдных луз…».
Любой может для проверки мобилизовать свой читательский опыт и вспомнить, например, как в образцах жанра – романах Бальзака – личность сама строит свою биографию: Растиньяк едет в Париж, чтоб его завоевать, и – завоевывает. Революция и последующие годы уничтожили возможность такого целенаправленного, да еще и эффективного действия: «Самое понятие действия для личности подменяется другим, более содержательным социально понятием приспособления».
Щепка приспосабливается к движению потока – несется вместе с ним. Новые, существенно отличные от классических образцов романы XX века («Белая гвардия», «Тихий Дон», «Доктор Живаго») показывают, как личность уже не может распорядиться своей судьбой, строить свою жизнь по собственному замыслу. Но она оказывается, и многократно, в ситуации выбора. И всякий раз делает свой выбор. И трагедия российского XX века в том, что вслед за тем поток ее все-таки сносит. Биография рушится, личность остается.
Люди России XX века, выброшенные из своих биографий, нередко и заброшенные в разные точки «необъятной родины своей», сохраняли главный выбор: остаться личностью или перестать ею быть.
Этот выбор часто не рефлектировался заранее: человека просто ставила перед ним советская жизнь, и порою – внезапно. Тогда тот, кто обладал личностью, как бы невольно обнаруживал, что просто не может (в отличие от многих) поступить иначе. И в результате оставался самим собой – совсем не малое приобретение.
Юлия Добровольская, преподаватель итальянского языка в МГИМО (уже отсидевшая в лагере), однажды утратила «политическую бдительность» и дала студентам для перевода с итальянского интервью с Анной Ахматовой, напечатанное в коммунистической газете «Унита» после того, как Ахматова получила в 1965 году в Италии (впервые «выпущенная» за границу в советское время) премию Этна Таормина. На специально назначенном общем собрании преподавателей заведующий кафедрой Г., очертив прискорбную ситуацию, «выразил надежду, что товарищ Добровольская признает свою ошибку и честным трудом ее искупит».
Товарищ Добровольская взвилась:
«Вот что вам скажу: мы должны в ноги поклониться Анне Андреевне Ахматовой. Дальше – про «гордость нашей страны», но главное: «Уверена, что вы все так думаете, но сказать боитесь. Я вас за это презираю. А с провокатором Г. не желаю иметь дела!»
И ушла, хлопнув дверью.
«На этом моя педагогическая деятельность закончилась».
А ведь она была ей очень важна – для этой деятельности в самую первую очередь Юля и была, видимо, задумана. Уходить-то из нее она не собиралась! Но наступил момент – и не оставил выбора.
«Так я стала лицом свободной профессии, если допустить, что эпитет “свободный” имел право гражданства в нашей стране, “где так вольно дышал человек”».
2Но раньше, в юности – бездумное и жуткое время, осень 1937 года. Бездумное потому, что мы, «ровесники Октября», «комсомольцы тридцатых годов», горели пламенем революционной веры (ибо все брали на веру), были чисты помыслами, прямодушны, восторженны, словом, как были задуманы гомункулами, такими и выросли… Мы верили прекрасным словам и не видели черных дел. Будем откровенны: боялись видеть, не хотели видеть. До поры. И общей для поколения стала «вовлеченность всем сердцем в испанские события: ведь столкнулись добро со злом, фашизм и антифашизм». В Испании оказывается и она – в двадцать лет, с университетской скамьи, после сорока дней «испанизации» (испанский тогда в университете не изучали). Яркие подробности увиденного, удержанные по случайной во многом выборке совсем юной памятью (ясно и так, сколь многое в этой грандиозной авантюре советской власти, влезшей в чужую страну со своим уже имевшимся кровавым опытом Большого Террора, и в судьбах отдельных ее участников нам остается неизвестным и еще долго будет неизвестным), – и уже гораздо более позднее удивление: как это «такому тонкому человековеду, как обожаемому нами Хемингуэю оказалось не под силу распознать механизм террора и лжи». Тут важно именно слово механизм – сами мерзости-то он увидел, недаром перевод его романа «По ком звонит колокол» (который не давала печатать пламенная Долорес Ибаррури) на папиросной бумаге мы, потрясенные, передавали в 60-е годы из рук в руки. Механизм, само устройство тоталитарного (и именно советского) режима сумел увидеть человек почти того же поколения – Оруэлл, приехавший в Каталонию сражаться с фашистами: «он застал обыски, аресты, расстрелы без суда и следствия по обвинению в троцкизме… Он не столько испугался, сколько ужаснулся», результатом чего и стали его знаменитые книги.
Про ее «испанские» годы лучше Мераба Мамардашвили, чьи слова взяла она эпиграфом к главе, все равно не скажешь: «В Испании ты сражалась за правое дело, которое, к счастью, было проиграно».
Одна из немногих среди многих миллионов ныне живущих, большая часть жизни которых прошла под красным флагом, Добровольская пишет на первых же страницах своего повествования: «Легко сказать “береги честь смолоду…” Увы, все мое поколение “экс”. Важно не оказаться в числе застрявших, осмыслить, что с нами произошло, и не бояться признать, что в советских мерзостях все мы косвенно виноваты». И про более позднее время: «Все мы, так называемая творческая интеллигенция, принимали от нее привилегии – дома творчества, путевки в Карловы Вары, поликлинику, тиражи, то есть фактически, кто больше, кто меньше, сознательно или нет сотрудничали с ней и несем за это ответственность. Как и наши итальянские коллеги, состоявшие в PNF (национальной фашистской партии)».
А послушаешь и почитаешь других людей ее и близко го поколения – так получается сплошное «не состоял» и «не участвовал». Хотя писали многие очень близко к желаемому властью и поступали так, как не должны бы были и как не поступала героиня повествования: «Моя сила была в пассивном сопротивлении: никто никогда не заставил меня «жить по лжи», думать, писать или переводить не то, что хочу». Ее духовное развитие шло явно по восходящей, тогда как у многих ее сверстников – по нисходящей. Советское время толкало к этому. Ее подруга юности, дочь знаменитого физиолога А. Д. Сперанского говорит: «– Подумай, какой гад-антисоветчик этот Ростропович! Уехал! И прихватил ценную виолончель, которую ему подарил папа… А ведь какая была хорошая девчонка, моя подруга Таня Сперанская».
Потом – ТАСС, потом – лагерь, потом – переводы с итальянского – преподавание (уже упоминалось, чем оно кончилось), и вновь – переводы. Ее все чаще хотят видеть приезжающие люди итальянской культуры – и все чаще готова использовать для этих встреч власть.