Дом Черновых
— А Железный жив еще?
— Жив. Только не выводим его: сами знаете — зверь, а не лошадь!
— Да ему уж, чай, лет двадцать?
— Двадцать два, — вставил свое слово пожилой конюх.
— Старик, а верхом на него так никто никогда и не садился. Запрягаем иногда для проездки: четверо конюхов держат, пока вожжи натянешь, а потом — ворота настежь, и уж тогда только держись: пятьдесят верст ровною рысью идет!
— Да что толку-то? — возразил Сила. — В производители — стар стал, а ездить на нем — кому жизнь не мила? Продать надо. Ну-ка, погляжу!
Старик встал, кряхтя и охая. Кронид и конюхи суетились.
Остановились в коридоре перед обитой железом дверью. Все стояли перед ней полукругом: в центре, позади всех, — Сила. Конюх отворил дверь настежь. В каменном стойле стоял белый, как снег, арабский конь необычайной красоты, прикованный к стене своей тюрьмы двумя толстыми цепями. Это и был Железный. От избытка энергии он весь дрожал налитыми мускулами, ходившими под атласной, серебристой кожей, переминаясь на пружинистых, легких ногах, которым, казалось, ничего не стоит отделиться от земли, взвиться «выше леса стоячего, ниже облака ходячего».
Заслышав шум, конь насторожился, поднял уши и, повернув небольшую, красивую голову, слегка заржал, скосил злые, огневые глаза.
— Вот это конь был бы, — с невольным восхищением сказал Сила, — если бы не характер! Характер-то у него железный. Так и не сломили, а теперь уж поздно. Это не теленок, не Родненький ваш!
Старик подумал, вздохнул.
— Жалко, а придется назначить в продажу. Кронид, скажи, чтобы вывели во двор! Погляжу.
— Опасно, Сила Гордеич. Позвать еще двоих придется.
Сила повернулся и вышел из конюшни во двор. Следом за ним шел Кронид.
Через несколько минут раздался топот, и из конюшенного здания вылетел Железный с четырьмя здоровыми мужиками, висевшими на длинных железных прутьях, прикрепленных к его узде, по два с каждой стороны. Красавец-конь, весь дрожа от гнева, пытался вырваться и встать на дыбы, но конюхи крепко держали за прутья, упираясь ногами в снег.
При свете утреннего зимнего солнца арабский жеребец казался серебряным. Густой волнистый хвост, слегка отделяясь от туловища, струился до земли, гладко расчесанная грива падала до сухих стройных колен, огромные глаза сверкали синим огнем. Железный не был так громаден, как Родненький, но казался крепче, изящнее, легче. Огненный темперамент чувствовался в каждом его движении. В гневе на державших его тюремщиков могучий конь крутился по двору, швыряя висевших на нем мужиков, тряс головой и гривой, испуская не ржание, а рев, звучавший металлическим звуком.
Сила Гордеич стоял в отдалении и любовался борьбой.
Вдруг лошадь круто, почти стоймя поднялась на дыбы, конюхи выпустили прутья, а Железный, сделав гигантский прыжок по воздуху, грянулся оземь, скребя копытами снег.
Кронид подбежал к нему, схватил за узду: морда коня оскалилась, белки глаз закатились под лоб. Железный простонал, как человек, содрогнулся всем телом и остался неподвижным. Кронид щупал сердце, припал ухом и, поднявшись на ноги, сказал с испугом:
— Разрыв сердца! Удар!
Все окружили павшего «производителя». Подошел Сила Гордеич.
— Вот тебе и Железный! — сказал он. — Значит, полная отставка!
Из конюшни донеслось ржание: заржал Родненький.
Сила Гордеич, крайне недовольный, вернулся в дом и, поднявшись наверх, вошел в комнату жены. Настасья Васильевна по обыкновению курила, большим мужским шагом расхаживая из угла в угол. Комната ее была небольшая, с изразцовым камином и низким потолком.
На полированном круглом столе лежали табак, папиросы и папиросные гильзы. Два низеньких окна выходили во двор.
— Видела? — рыкающим басом кратко спросил Сила Гордеич, садясь на маленький мягкий диван.
Старуха рассеянно посмотрела на мужа, оторвавшись от своих мыслей.
— Железный сейчас грохнулся на дворе!
— Какой Железный?
Сила Гордеич махнул рукой.
— Ничего не помнишь! Лошадь пала. Вывели ее из конюшни, а она грянулась, да и дух вон. Пропали деньги! Лошадь горячая, да и в годах была, застоялась. Ее бы проезжать почаще, а они, как зверя, в конюшне на цепи ее держали. Ну, и пропала. И все у них тут через пень и колоду идет. Черт знает, что делается, смотреть противно. Мельницу так выстроили, что лучше и не надо: только и остается спалить да страховку получить. Нечего сказать, хозяева!
Настасья Васильевна усмехнулась.
— Вот вы о чем! Ну, я в эти дела, сами знаете, не вмешиваюсь. Вот о дочери думаю: жених свататься приехал. Вечор Варвара мне рассказывала, а потом сама невеста пришла, да и бухнула: «Вы, говорит, как хотите, а я все равно за него пойду!» Как вам это нравится?
Старуха желчно засмеялась и, присев на стул, сильно затянулась папироской.
Сила Гордеич крякнул, уперся худыми руками в колени, покрутил головой.
— Вот то-то и оно! Ты помнишь пословицу: надо наказывать детей, когда они поперек лавочки укладываются, а не тогда, когда они и вдоль-то не улягутся! Перевоспитывать поздно. Ну, предположим, не дадим мы своего согласия, так ведь она сама говорит, что по-своему сделает. И сделает!.. Наташка — она только с виду тихоня, а чертей в ней напихано, я думаю, штук тридцать, никак не меньше.
Настасья Васильевна расхохоталась.
— Да ведь уж было дело, — продолжал Сила Гордеич, — с любимой твоей дочкой, Варварой-то: не послушала нас, сбежала самокруткой. И эта сбежит. Значит, приходится нам — полегче на поворотах! Что делать!
Сила Гордеич вздохнул и задумчиво пожевал губами.
— Слов нет, коли это была бы только дурь одна, я бы повернул по-своему: хочешь замуж выходить без нашего совета — сделай милость, выходи, только уж приданого не спрашивай, живи, как хочешь, как Варвара жила. Ну, а тут другой оборот выходит: человек занимает положение, известный художник, хорошо зарабатывает. Пощупал я его вчерась: ничего, парень-рубаха, без задних мыслей, насквозь видать. Этот не станет приданого спрашивать, как наш брат, купец. Капиталу, конечно, в руки не дадим: будет Наташа проценты получать — тысячи три в год — и ладно. А там увидим.
Настасья Васильевна помолчала, подумала, закурила новую папиросу, потом, вздохнув, сказала:
— Ну, как же вы решили?
— А так решил, что отказывать не следует. Не знаю, что ты на это скажешь, а по-моему — пускай с год поженихаются, со свадьбой повременят. Если ничего серьезного нет, так, может быть, и сами раздумают. Ежели сладится дело — пускай! Не силом выдали, сама себе мужа выбрала. Девке уж за двадцать перевалило, пора! За купца все равно не пойдет: уж сколько их сваталось! Выйдет в простом платье, вильнет хвостом, да и была такова. Сделала ты всех детей образованными, так пускай и выходит за такого же. А парень ничего, покладистый: она из него веревки вить будет.
— Не нашла она, что ли, себе покрасивее? Волосатый да худущий какой-то!
Сила Гордеич улыбнулся.
— Вот сказала! Да разве в красоте дело? Мало ли их, красивых-то молодцов, да что толку? Надо, чтобы голова была на плечах. Читала, чай, как его картины в газетах расхваливают? Я, положим, в картинах понимаю, как свинья в апельсинах, хе-хе! По мне — хоть их бы и не было вовсе, да ведь деньги дают люди. Стало быть, это — капитал!
Настасья Васильевна ядовито улыбнулась.
— А все-таки — и не дворянин, и не купец, а так — не нашего круга, художник какой-то. Нынче слава, а завтра — поминай как звали!
— Ну, завела волынку! Ты дело говори!
— Что говорить? Мое дело бабье. А только присмотреться надо, что за фигура.
— Я и говорю: согласие дать, денег не давать, а свадьбу отсрочить!
— Позови-ка его сюда, побеседовать.
Сила Гордеич встал, отворил дверь и вышел на лестницу: снизу слышались голоса и смех молодежи.
— Валерьян Иваныч, пожалуйте-ка сюда!
По лестнице послышались быстрые шаги, и в комнату вошел Валерьян; он улыбался беспечной улыбкой.
— Садитесь-ка! — с неожиданной галантностью сказал старик, жестом указывая кресло, улыбаясь официальной улыбкой, отчего бритое лицо его с тонкими, сухими чертами напомнило художнику классический облик Рейнекелиса.