Утверждение правды
В тот, первый, день сам кардинал тоже произвел на маленького Курта впечатление каменной громады: в зал со сбившимися в кучки мальчишками он вошел тогда первым – вошел быстро, просто, словно в собственную комнату, где не было ни души и никто не смотрел на него враждебно и зло. И лишь вторым, медленно, словно двигаясь в похоронной процессии, следом за ним прошел священник с усталым морщинистым лицом. Один из духовных чад отца Бенедикта сказал когда-то, что взгляд наставника с первой же встречи заворожил его – проницательный, всепонимающий, глубокий… Ничего этого Курт в ту, первую, встречу не увидел. Он видел просто священника и – странного человека в мирской одежде, но почему-то с тонзурой. «Ну что, чада? Добро пожаловать», – произнес тогда кардинал таким тоном, что именно в сей миг Курт и осознал наконец в полной мере, что попал он в очень, очень странное место, которое сулит ему очень странное будущее.
В тот день никто не ответил ни на какие вопросы, никто не дал никаких объяснений, на все недоумения было повторено лишь то, что сказал Курту человек, пришедший в его камеру в кельнской тюрьме: предстоит учеба либо, при ненадлежащем ее исполнении, прямой путь назад, в тюремные стены и оттуда к виселице. А дабы прибывшие не полагали, будто преступления, кои привели их сюда, им прощены, каждый получил свое воздаяние в той мере, в какой это было возможно, и – доходчиво. Потом, лежа в лазарете с исхлестанной спиной, Курт долго и бессильно крыл в мыслях всеми ведомыми ему срамными словами всех, кто только приходил ему на ум, и в первую очередь – тех четверых идиотов, которые вздумали быть убитыми кельнским оборванцем.
По выходе из лазарета, однако, никакой учебы в течение довольно продолжительного времени Курт так и не дождался. Мальчишек отмыли и переодели – в одинаковую и до предела простую одежду, накормили, и у помнящего свои трапезы в заброшенных подвалах Курта даже мелькнула мысль, что ради такого можно и смириться с любым будущим, ему уготованным. Новых монастырских обитателей развели по кельям, по четверо или трое в каждой, и около недели они вели бытие праздное, монотонное и безмятежное. Безделье нарушалось лишь всеобщими сборами на молитву в монастырском храме, всеобщими же посещениями трапезной, бесцельными прогулками по довольно захламленному внутреннему двору, охраняемому парой арбалетчиков на стенах. Собственно, время от времени попадавшиеся на глаза вооруженные люди убивали в зародыше мысли о возможном побеге, даже если б кто и решился покинуть эти стены и уйти неведомо куда из весьма отдаленного монастыря.
А еще мерное течение дней прерывалось непременными исповедями, которые Курт отрабатывал, как обязательную повинность. Исповеди же затягивались надолго, становясь все дольше с каждым разом, и состояли по большей части не из излияний воспитанника, а из речей самого наставника. Всякий раз Курт ждал, когда же отец Бенедикт перейдет к проповеди смирения и незлобия, к порицаниям и поминанию невинно им убиенных, однако за долгие две недели так этого и не услышал. Хотя, надо сказать, он вообще мало что слышал – слова старого священника по большей части проходили мимо.
Сфорцу он видел множество раз, но все как-то мельком – тот вечно куда-то спешил, порой отзывал в сторонку отца Бенедикта и о чем-то с ним шептался, когда обрадованно, когда озабоченно, или же просто проходил мимо, поглощенный какими-то своими думами. Но однажды после трапезы, когда воспитанники после благодарственной молитвы собрались было расходиться, Сфорца вышел на середину и произнес краткую речь, смысл которой сводился к следующему. Праздная жизнь кончилась. Воспитанники, отдохнувшие от тягот беспризорной жизни и набравшиеся сил, должны сделать все, чтобы их бытие и впредь было столь же приятным, а посему с нынешнего дня на мальчишек ложатся некоторые обязанности, первой из которых была – одному из них направиться в монастырский двор и нарубить дров, необходимых для приготовления следующей трапезы и отопления, ибо затянувшаяся в том году зима проморозила монастырский корпус насквозь. Новость была встречена гробовым молчанием.
За время, прошедшее с первого дня, в каждой маленькой группе, живущей в своей келье, сложилась своя маленькая иерархия, бывшая, в свою очередь, частью иерархии большей, определившейся средь всех воспитанников вкупе. Авторитетной персоной, возвышающейся над всеми (в том числе и в буквальном смысле) был привезенный из Кобленца парнишка по имени Вим, завладевший вниманием и уважением всех с первых же дней, причем момента, когда произошло полное признание его авторитета, никто так и не мог вспомнить и осознать, но признание это никто и никогда не подвергал сомнению.
Кроме, разумеется, наставников. И в тот день именно в него Сфорца и ткнул пальцем, коротко пояснив: «Ты». Вим покривился в усмешке, оглядев притихших воспитанников, ждущих его реакции, и приосанился, пренебрежительно мотнув головой. Слова, коими он сопроводил свой отказ, были встречены одобрительным гулом со стороны сотоварищей и похолодевшим взглядом кардинала сквозь прищуренные глаза. Помедлив, Сфорца неспешно прошел вперед, приблизившись к Виму вплотную, и, улыбнувшись ему в ответ, неожиданно и резко ударил наотмашь так, что тот покатился в сторону, перевернувшись через скамью. «Встать, – коротко приказал Сфорца во всеобщей тишине, когда Вим с трудом приподнялся на четвереньки, растерянно хлюпая носом. – И слушай меня. С этого дня – никаких пререканий. За ослушанием последует кара. Все помнят, почему половина из вас провела в лазарете первые дни здесь?.. Но за регулярные ослушания вы не отделаетесь поркой. Вам всем говорили, что вы можете возвратиться туда, откуда были взяты, в любой момент. Тебя, – снова обращаясь к Виму, уточнил кардинал, – привезли сюда не из тюрьмы, а потому и возвращать тебя никуда никто не будет. Я выставлю тебя туда, где ты и был – на улицу. И так как одежда, что на тебе, принадлежит не тебе, то и ее ты оставишь здесь. И пойдешь до ближайшего города по морозу несколько миль, в сугробах, где твой маленький шванц станет маленькой синей сосулькой, которую можно будет просто за ненадобностью отломить – вот так», – и кардинал сжал пальцы столь выразительно, что кое-кто из воспитанников поморщился. Из-за чудовищного немецкого произношения все сказанное померещилось неким проклятьем, произнесенным на древнем языке, однако на Вима все же воздействовали вовсе не слова. Да и не для него они говорились, как понимал Курт уже тогда…
Вим…
Надо же, запомнилось имя того, кто пробыл в академии неполный год…
Спустя несколько месяцев, повздорив в трапезной с одним из соседей по келье, Вим ночью вскрыл мальчишке горло украденным из кухни ножом.
Отец Бенедикт призвал его к себе на беседу, после которой Вима больше не видели, а сам ректор еще не один день ходил молчаливым и хмурым, взглядывая на своих воспитанников с еще большей болью, нежели прежде…
– Курт!
Оклик, прозвучавший чуть громче прочих голосов, донесся от лестничного проема; на спешащего к нему человека все обернулись с укором, и тот отозвался извиняющейся гримасой, долженствующей изображать смущение.
– Франк, – поприветствовал Курт в ответ, когда окликнувший приблизился, и бывший сокурсник кивнул куда-то за спину, на кого-то неведомого, оставшегося в недрах главного корпуса:
– Мне сказали – ты только приехал, и я так подумал, что ты сразу сюда. Не впустили?
– Я еще не просился, только пришел.
– Тебя впустят, – предрек Франк уверенно. – Кого-то из них, быть может, и через неделю, а ректорова любимчика наверняка сегодня. Похоже на воронье над трупом, – криво ухмыльнулся он, кивнув на собравшихся. – Только неясно, что за пожива это воронье ожидает.
Курт не ответил, исподволь бросив взгляд вокруг. Длиннополый фельдрок, прежде бывший лишь произвольно избранным по своей практичности одеянием, за последние годы стал фактически уставно утвержденной формой следователей Конгрегации, и сейчас те, кто, подобно ему самому, так же прямо с дороги поднялись к этой двери, и впрямь напоминали собравшуюся на пустыре стаю черных воронов.