Фаворит. Книга вторая. Его Таврида. Том 4
Екатерина долго не могла отыскать синоним одному слову:
– А как же нам быть с иностранною «клизмою»?
– Клизма – задослаб! – подсказала фрейлина Эльмпт.
– Ты у нас умница, – похвалила ее царица…
В честности Дашковой она не ошиблась: Романовна стерегла финансы научные, у нее копеечка даром не пропадала. Однажды, просматривая табель расходов Академии, княгиня обратила внимание, что две бочки спирту уходят куда-то… уж не в сторожей ли? Она позвала хранителя кунсткамеры:
– Куда спирт девается?
– Нередко подливаем его в банки, в коих раритеты хранятся, ибо истопники да полотеры иногда похмеляются.
– Принесите сюда эти банки, – велела Дашкова.
В голубом спирте, наполнившем банки, тихо плавали две головы – мужская и женская, тоже ставшие голубыми.
– Какие красавцы… кто такие?
– Издавна помещены в Академию, одна голова фрейлины Марьи Даниловны Гамильтон, другая – Виллима Монса…
На ближайшем куртаге в Эрмитаже княгиня выставила эти банки на стол, чтобы гости императрицы полюбовались.
– Красивые были люди! – заметил Строганов.
– История старая как мир, – ответила Дашкова.
Мария Гамильтон была фавориткой Петра I, который и отрубил ей голову за измену, а потом отсек голову и – камергеру Виллиму Монсу, который был любовником его жены, императрицы Екатерины I, – история, конечно, старая. И довольно-таки страшная.
Екатерина велела эти головы, из банок не вынимая, тишком вывезти куда-либо за город и на пустыре закопать.
– Однако, – сказала она, – во времена давние галантное усердие фаворитов было профессией опасной. Не так, как в веке нынешнем, когда монархи сделались просвещенными…
2. «Бысть мор на людех»
Иван Евстратьевич Свешников вернулся на Родину. Шувалов удивился его возвращению из Англии – столь раннему.
– Надоело! – пояснил парень. – Русскому на чужбине делать нечего: у них там свои дела, у нас свои. Да и пьют милорды так, что редко с трезвым поговоришь…
Иван Иванович, прославленный опекою над Ломоносовым, пожелал увенчать себя лаврами меценатства и над вторым самородком. Шувалов сказал, что Свешников вполне может занять кафедру в университете – хоть сейчас:
– Не пожелаешь профессором быть, так предреку большие чины в службе государственной. Что манит тебя?
– Если бы мне сто лет жизни да библиотеку такую, какая у вас, так я бы свой век почитал наисчастливейшим.
Дни и ночи проводил он среди шуваловских книг; разложив на полу кафтанишко, сидел на нем и читал. Ради отдыха душевного иногда составлял мозаичные пейзажи из зерен злаков, из соломы и разноцветных лишайников. Получалось на диво живописно, и Шувалов развешивал эти картины среди полотен своей галереи. Вельможа хотел бы обрести на Свешникова личную монополию, но Петербург, ученый и светский, просил его не таить самородка в своих палатах – ради диспута открытого, публичного. В назначенный день собрались почтенные люди, среди них была и княгиня Дашкова, горевшая желанием учинить экзамен сыну крестьянскому… Екатерина Романовна сняла с полки томик Руссо.
– Переведи и объясни писаное, – велела она.
Свешников не переводил, а просто читал с листа, как будто текст был русским, попутно подвергая Руссо здравой критике, говоря, что «много нагородил он несбыточного».
– А докажи, что несбыточно, – требовала Дашкова.
Свешников сказал: читать Руссо, наверное, и заманчиво, если ренту иметь постоянную да жить на дармовых хлебах в замках у меценатов, но воспитание людей в духе Руссо пагубно, ибо любая утопия далека от жизни и ее повседневных тягостей:
– Да мы все с голоду умрем, ежели Руссо поверим!
Свешникова закидали разными вопросами – из древней истории, из литературы и математики. Ответы его были скорые, верные. Судили не поверхностно, было видно, что все сказанное давно им обдумано. Иван Перфильевич Елагин допытывался:
– Скажи нам, как же ты, в подлом состоянии крестьянина пребывая, умудрился все это постигнуть?
– А я с детства пастухом был, коров с телятками пас, мне скоты никогда не мешали науками заниматься. Я, бывало, на рожке им сыграю, потом снова за книгу берусь…
Среди гостей были члены Синода и ученый раввин.
– Поговорите на древнееврейском, – просил его парень; раввин охотно исполнил просьбу. – Благодарю вас, – ответил Свешников, – я вашего языка не знаю, однако на слух мне кажется, что в изучении он не так уж труден.
– Он очень труден, – остерег его раввин.
– За полгода берусь и его освоить…
Екатерина Романовна заявила ему:
– При множестве свидетелей предлагаю вам место при Академии и верю, что на скрижалях науки российской ваше имя сохранится вровень с именем ломоносовским.
– Ломоносов свят для меня, ваше сиятельство! Но званий в науке не ищу! Не звание, а знание для меня краше любых академических титулов. Вы уж извините, что я так сказал.
И он неловко, по-крестьянски, поклонился собранию.
Эйлера уже не стало. Он рассуждал о планете Венере, только что открытой, когда ощутил сильное головокружение. Эйлер никогда не умирал для России – он лишь перестал вычислять. Среди провожавших его в последний путь были и Потемкин с Безбородко.
– Я думаю так, – сказал светлейщий, возвратясь с кладбища, – ныне возникла нужда особая учинить перед миром волшебную картину наших успехов на юге. А для сего необходимо, Александр Андреич, матушку из дворцов ее в Тавриду вытащить.
– В эку даль? – сомневался Безбородко. – Поедет ли?
– Поскачет как миленькая, коли мы велим…
Потемкин съездил до Систербека (Сестрорецка), где работал оружейный завод, не только кующий оружие для войны, но и мастерящий из отходов железные решетки, лестничные перила и кровати. Директорствовал здесь Христофор Леонардович Эйлер, сын покойного математика, давний приятель светлейшего по жизни в разгульной Запорожской Сечи. Потемкин всем на заводе остался доволен, но кровати ему не понравились:
– Хорошо ли – железо на лежанки переводить?
– Купчихи спят на таких кроватях охотно.
– Еще бы! Каждая бабища по двадцать пудов весом…
– А куда же нам излишки девать? – спросил Эйлер.
– Только на оружие! – отвечал Потемкин.
Он быстро собрался и отъехал на юг – к чуме.
…
Смерть смерти рознь: тут, в Херсоне, она смердящая, без мыслей, с животным страхом, в зловонии падали и уксуса. Несторы прошлого затупили перья в описаниях лютых гладов, пожаров и небесных знамений. Но средь прочих бедствий всенародных всегда с ужасом поминали «бысть мор на людех», и перед этой фразой меркли все остальные бедствия. И никто не знал, откуда являлась смерть неминучая, а потому летописцы находили мору одну причину: «грех ради наших…» История борьбы с чумою не раз являла миру образцы жалкой трусости и примеры высокой доблести. Всегда будем помнить: когда великий врач Гален бежал из чумного Рима, объятый страхом, другой великий врач, Парацельс, въезжал в чумной Рим, страха не ведая!
Потемкин прибыл в Херсон – прямо в заразное гноище.
Смерти не страшился; мужественно обходя город и казармы, верфи и склады, велел жечь тряпье, убирать трупы.
– Помру, но не сейчас, – говорил он…
Из Севастополя сообщили: скончался от чумы вице-адмирал Клокачев, – кто скажет, где спасенье и в чем? То ли нам водку пить, то ли не пить? То ли унывать, то ли веселиться? Многие врачи были убеждены, что воздух насыщен мельчайшими живыми существами, которые при вдохе попадают внутрь человека, отчего и гибнет он от чумы, берущей начало в краях эфиопских.
– Так что же, и не дышать мне прикажете? – спрашивал Потемкин. – Эвон капитан Ушаков своих матросов и артели работные за город вывел, поселил отдельно, у него дышат во всю ивановскую, а смертей избегают… Чем вы объясните мне этот казус? Или матросы приучены не той дыркой дышать?
В позолоченном фаэтоне он прикатил в лагерь Ушакова: