Нортланд (СИ)
А потом Рейнхард однажды положил на кухонный стол рисунок. Это была не слишком хорошо, но старательно и даже узнаваемо нарисованная антропоморфная мышь в моем платье.
— Так вот кем ты меня считаешь? — спросила я. Рейнхард ушел. Я поняла, что он видит, что я — живая. И даже способен сравнить меня с каким-то животным. Рисунок был наивный, словно бы нарисованный рукой шестилетнего мальчика, но удивительно подробный — даже пятно на рукаве платья Рейнхард запомнил.
И я подумала, в его мире мы, наверное, одни во Вселенной.
А может быть он просто много смышленее, чем все о нем думают. Сейчас Рейнхард сидел передо мной, и я рассказывала ему, как упала в обморок.
Рейнхард смотрел в тарелку. Я ему даже немного завидовала. Он не учитывал свойства предметов, не представлял себе постоянных пространств и не умел говорить, но он был свободен внутреннее, наполнен ничем.
Я должна была это исправить. Превратить его в винтик системы, из которой ему, ценой собственного разума, удалось вырваться.
— Знаешь, — сказала я. — Какого рода пафос исторгает из себя мой разум относительно тебя?
Рейнхард принялся облизывать ложку.
— Это не поможет, мне все равно придется ее мыть.
Взгляд его ни на чем не задерживался, его не интересовало даже собственное отражение. Ничего, кроме машинки, старой-старой игрушки. Рейнхард Герц, кем ты станешь, когда я разрежу твой разум на части?
— Словом, твой будущий коллега довел меня сюда. Так я и оказалась дома. И вот мы встретились. Ты меня не слушаешь, правда?
Я засмеялась, сняла очки и начала их протирать. А потом вдруг остановилась и сказала:
— Я не хочу, чтобы ты стал, как они. Ты уже человек, что бы там ни говорили. Я не хочу, чтобы ты знал только как приказывать и выполнять приказы. Ты уже есть, и ты, наверное, по-своему счастлив.
Я осмотрела нашу просторную, чистую кухню, поблескивающие столешницы, полки над плитой с крупами, солью и сахаром в баночках, украшенных цветами, внутри венка из которых притаился дагаз, наш великий символ.
— Может нам завести цветок? — спросила я.
А потом сказала:
— В мире есть что-то большее, чем власть.
Я закурила, и он ушел, так всегда бывало. Я смотрела в летнюю ночь, щедро снабженную звездами. Запах лип затих вместе с ветром. Я не поняла, отчего заплакала. Наверное, прошедшее свидание все еще являлось для меня стрессом.
Конечно, Эрика, а теперь затуши сигарету своими горькими слезами и отправляйся спать.
Так я и сделала. Приняла душ, переоделась и легла почитать перед сном. Книга, которую я хранила под подушкой, сама по себе была преступлением. Но все мы нарушали закон, потому как иначе не оставалось ничего, кроме Нортланда, а с Нортландом никто не хотел оставаться наедине.
Профессор Ашенбах в своей монографии пытался переопределить социальную норму и расширить ее границы. Основная его ошибка заключалась в том, что он не посчитал свои привилегии.
Я читала долго, раз за разом возвращаясь к одним и тем же фразам, перечитывая их снова и снова, оттого продвигалась медленно.
"Что есть нормальный человек, нормальное поведение, нормальная семья, нормальная работа?"
Профессор Ашенбах так и не ответил на этот вопрос. Его теория заключалась в том, что ответа вовсе нет.
Я заснула с книгой в руках, устав переопределять нормы самостоятельно, это оказалось непосильной задачей, в которой инициатива и вина полностью лежат на мне. Я даже увидела сон, в котором я не то жертва, не то палач. Проснулась я оттого, что Рейнхард лег рядом.
— Ты испугался? — спросила я, а потом поняла, что за окном идет дождь. — Или тебе холодно?
Он не ответил, залез под мое одеяло и пододвинул ко мне подушку — она ему не нравилась.
Я вздохнула и перевернулась на другой бок, подумав вдруг, что Карл зря называет меня ханжой. В моей постели спит настоящий, живой мужчина, а меня все еще не хватил удар.
— Спокойной ночи, Рейнхард.
Глава 2. Биополитическое производство
Меня не разбудили ни солнце, ни будильник, ни долг перед страной, ни лай собак во дворе — все тонуло в лужице неспокойного, утреннего сна. В конце концов, я проснулась не благодаря какому-то из этих факторов, а благодаря их неопределенной сумме, ансамблю, где фронтмена было выделить крайне сложно.
Когда я открыла глаза, Рейнхард расхаживал по комнате. Он был одет, мокрые пятна тут и там проступали на его белом костюме.
— Ты прекрасно справился, — пробормотала я. — Разве что не вытерся. Помыться, вытереться, затем одеться. Закон для всех один, Рейнхард.
Он продолжал ходить по комнате, нервничал, и через это его расстройство в меня ворвалось знание о том, что мы опаздываем. С утра я обычно выкуривала в постели сигарету и выпивала стакан воды со льдом, маленькие радости с долгой историей. Сегодня на них не было времени.
— Если бы ты мог приготовить нам завтрак, пока я принимаю душ, все стало бы намного проще.
Рейнхард подошел к окну, склонил голову набок, а потом метнулся в другой конец комнаты.
— Буду считать, что ты хотел сказать "в следующий раз".
В моей чудесной, почти по-дегенеративному нежной ванной комнате с розовой плиткой на стенах, овальным глазом зеркала в золоте и аккуратным кафелем, было полно воды. Я прошлепала к глубокой ванной и минут пятнадцать лихорадочно смывала с себя остатки ночи. На столике лежали сигареты, и я все же выкурила одну прежде, чем почистить зубы. Я добавила к мокрым пятнам их новых друзей, времени вытирать пол не было. В конце концов, ремонт и мне, и моим соседям оплачивает Нортланд. Так пусть он отвечает за мои ошибки, раз имеет на меня права.
Я оделась, ткань рубашки неприятно скользила про коже. На работу мы одевались как мужчины, в строгие костюмы. Никаких исключений, даже в праздники. Меня это расстраивало, я всегда любила платья. У нас были форменные черные костюмы с не приталенными пиджаками, традиционные белые рубашки с накрахмаленными воротниками и бардовыми галстуками, брюки со стрелками и исключительно белые носки. Даже ботинки были мужские. Мы выглядели бы самыми скучными финансовыми работницами, если бы не медные пуговицы, каждую из которых украшал дагаз. Даже когда мы ничем не отличались друг от друга, мы должны были в тонкостях, в деталях отличать себя ото всех остальных.
Посчитай свои привилегии.
Очки у меня запотели, и я протерла их, затем принялась расчесывать волосы. Они были длинные и прямые, приятно послушные. Всю мою жизнь из моды не выходили стрижки чуть ниже подбородка, поэтому я никогда не обрезала волосы. Это был мой маленький протест. И я никогда не заплетала их, потому что в уставе не было написано, каким образом полагается обратиться с прической. Это было просто потрясающе неудобно, зато раздражало Карла. Волосы у меня были черные, и это не добавляло мне привлекательности. Брюнетки обычно красились, темный цвет волос считался признаком вырождения, но мне нравилось хоть чему-нибудь в Нортланде не соответствовать. Можно было сказать так: я здесь посчитала свои привилегии, оказалось, природа отметила меня веснушками, то есть дефектом кожи, наделила вырожденческим цветом волос и зелеными, не соответствующего цвета, глазами, роста я маленького, а кроме того еще и бледность у меня не того оттенка. Где можно забрать страдания, причитающиеся женщине, не вписывающейся в стандарты красоты, сконструированные обществом?
Нет, ответит мне общество, грудь у тебя большая, а лицо относительно миловидное, никаких страданий, вписывайся в общество как умеешь и больше не ной.
Что бы я на это ответила придумать не получилось, потому что последняя пуговица неожиданно для меня оказалась застегнутой. Я взяла фен и вышла из комнаты.
— Иди ко мне, Рейнхард.
Кого я обманывала? Эта фраза ни разу мне не помогла. Он сидел в комнате, проявляя признаки беспокойства. Я включила в розетку фен и принялась сушить его костюм. Наши подопечные ходили в белом (что было совершенно непрактично ввиду их очевидных проблем с координацией и интеллектом), ирония мне нравилась. Белый — цвет невинности, мы все ожидали, пока он сменится на черный с серебром. Но сейчас эти мужчины принадлежали нам.