27 приключений Хорта Джойс
— Да, чорт возьми, — отозвался Рэй-Шуа, скорчившийся от озноба и дымящий трубкой, — я много слыхал о снегах севера, много видал в кино снежных картин, много фантазировал сам и читал, но такого дьявольского положения погребенных снегом в глухом лесу, да еще в сплошной мороз в сорок градусов, и подряд семнадцать дней в этой норе, — этого я никак не мог ожидать. Впрочем я далек от мысли жаловаться на судьбу. Мне все равно — где меня трясет, здесь ли от холода или на юге от малярии. Меня — главное — беспокоит наша Чукка: она что-то побледнела за эти дни…
— Если побледнела я, — стараясь казаться веселой, заговорила Чукка, приготовляя обед, — то потому только, что единственной причиной являюсь страданий Рэй-Шуа, который безвинно вместе с нами погребен в снегах и может быть раскаивается… Мне это больно.
— Ххо-ххо-ххо, — мефистофельски загоготал Рэй-Шуа, приседая, — уж не думаешь ли ты, Чукка, что этой подснежной хижине я — Рэй-Шуа предпочел бы какой-нибудь красной кожи стартовский кабинет с письменным столом? Ххо-хо… И уж не думаешь ли ты, что мне интереснее писать романы с приключениями, чем трястись здесь от смертных морозов вместе с тобой и Хортом? Или ты полагаешь, что я потерял вкус к жизни и меня тянет канцелярия литературного искусства? О, ххо, к чорту всех чертей все обывательские кабинеты с фотографиями их обитателей, к чорту письменные столы, к чорту мои фантазерские книги и всю мою чудачью славу, радость, которая у всех сводится только к высокому звонкому гонорару…
…Да! К чорту мое писательство. Я — дикарь, австралиец, зверюга, обезьяна, сын природы, охотник, собака, родной брат Дианы, племянник медведя, но не обыватель, не мещанин, не рантье. Я счастлив, что ни одному из моих многочисленных легкомысленных читателей не придет в башку мое местопребывание. И никакой тут жертвы нет. И если я завтра сдохну — лучшей могилы, лучшего конца мне не надо, и лучших свидетелей не хочу, и их нет. Я родился в норе, как истинная обезьяна, и только в норе чую дом свой, а всем и каждому желаю палат и дворцов. Особенно — беднякам. Я же миллиардер духом и могу позволить роскошь 17-й день жить занесенным судьбой и снегом чорт знает где, но с Чуккой и Хортом.
Чукка подбежала к Рэй-Шуа с куском мороженого мяса и расцеловала оратора со словами:
— Друг наш, Рэй-Шуа, верю, верю и слово даю тебе, что снова щеки мои розоветь будут и сердце утихнет, успокоюсь я, лишь бы ты спокоен был, как отец. В общем же мне, право, нравится, что мы под снегом живем по медвежьи в берлоге своей и говорим разные веселые слова и не унываем мы, нет. Ведь Хоразы никогда не унывают…
…Еще когда па Соленом Острове, у Джоэ-Абао жила я, и книг твоих не читала, и мысли твои не знала, и тогда не унывала я, а спасения ждала от отца и тебя… И вот вместе мы, и вот неразлучны мы. Как жизни не верить, и друг друга как не любить?
Молча Рэй-Шуа, но с жаром, поцеловал плечо Чукки, отошедшей готовить обед.
— А завтра, или чуть позже, — утешал Хорт, — мы отгребем снег, заготовим дров, настреляем зайцев, заморозим их, как морозили шампанское в былое время, и вдоволь нагулявшись на лыжах по снежным пуховикам, по сугробам, засядем за заячий ужин, а в землянке разведем тропическое тепло, будто в Австралии под Козерогом, закурим трубки и пофилософствуем о вообще…
— Браво, Хорт Джойс, — ожил Рэй-Шуа, — твоя душа чертовски молодеет с каждым часом.
— Стой. Не хочешь ли ты сказать, — перебил Хорт, подняв топор, — что от старости я впал в естественное детство. Ну, ну? Или я не сумею доказать, что юность, светлая юность живет во мне, а не детство.
— Докажи, докажи, — заторопили Чукка и Рэй-Шуа.
Хорт быстро оделся, взял длинную веревку, топор и вышел в сени, посвистывая.
Чукка и Рэй-Шуа наблюдали.
Из сеней Хорт открыл дверь в чулан, где хранились разные припасы, мотор от лодки, инструменты и всякая всячина, и все это перетаскал частью в сени, частью в хижину.
Потом в верхней стене чулана, что возвышалась над землей, начал рубить четырехугольное оконное отверстие.
Прорубив, Хорт лопатой стал, выгребая снег в чулан, проделывать снежный коридорчик, в который скоро забрался, как крот, продолжая сбоку выкидывать снег.
Чукка и Рэй-Шуа мерзли и хохотали.
Диана рвалась в снежную нору к Хорту, очевидно полагая, что Хорт зачуял без ее ведома какого-то зверя.
Диана лаяла и обнюхивала снег, выталкиваемый ногами Хорта.
Через полчаса энергичной работы, когда Хорт пролез по земле под снегом метров 8, он стал пятиться обратно, зацепив один конец веревки за что-то, а другой держал в руках.
— Теперь давайте тащить, — весело предложил изобретатель, — а что вытащим — будет наше. Ну.
Все трое схватились за веревку и начали не без усилия тащить, пока, наконец, к общему удовольствию, не увидели, что прут здоровенное бревно.
Рэй-Шуа бросился за пилой.
— Чорт разнеси мои замерзшие мозги, я бы никогда не додумался до такой комбинации, — волновался он, — ведь через: несколько мгновений у нас в берлоге запахнет тропиками Козерога. Браво, Хорт, великолепно доказавший свою юность, браво!
— Кстати и обед будет вкуснее. Браво, отец, — поддерживала Чукка, продолжая стряпню, — я давно и очень в находчивость нашего старого юноши верю.
— Это еще не все, — разошелся Хорт, — продолжение будет после обеда. Тут забавно то, что об этом бревне я вспомнил еще при словах оратора Рэй-Шуа: «к чорту мое писательство», а при моем упоминании о зайцах я придумал способ его доставки. Очевидно, представление о заячьих норах толкнуло на эту мысль, но почему определенные слова Рэй-Шуа явили воспоминание о бревне, оставленном от постройки, не знаю…
— Ххо. Я довольно легко могу разъяснить тебе: — загорелся Рэй-Шуа, помогая Хорту пилить сосновое бревно на дрова, — при своих словах: «к чорту мое писательство» — я вспомнил, как осенью в первый снег мы сидели с тобой на этом бревне и спорили о том — правильно ли я поступил, бросив писать свои книги… Радио-мысль…
— Теперь ясно, — перебил Хорт, — и я готов без конца утверждать, что во-первых, ничего на свете не происходит зря, а во-вторых, ты поступил неправильно, бросив свое писательство. Некоторое время и я думал, что это правильно, а потом решил, что это — ерунда, неправильно.
— Правильно, правильно! — кричал Рэй-Шуа, оттаскивая в сени отпиленный чурбан, — я согласен вполне, что ничего на свете не происходит зря. А раз это так неоспоримо — то мое брошенное писательство — очевидно факт какого-то высшего смысла, значение которого впоследствии как всё, мы сумеем разгадать…
— Нет, нет, — не соглашался Хорт, закуривая, — нет, в кажущейся слепоте всего «не зря происходящего» самую важную роль играет какая-то гениальная непосредственность, без малейшей примеси, чистая радио-мысль или любое радио-явление, организованное — скажем — законами мировой гармонии. Именно — чистая непосредственность. В этой чистоте — истина, верный итог, линия электронной молнии. Мгновение. И знай я об этом ранее — я скорей разыскал бы Чукку… То-есть также, как прошлой осенью я бросился с моторной лодки и, не зная дорог, не слыша признаков голоса или шума, быстро нашел, как и ты, Чукку, и мы спасли ее от когтей медведицы. Но какая же непосредственность в том, что ты писатель Рэй-Шуа, обладая высоким мыслетворческим аппаратом, называемым талантом, или просто искрой, но не божьей разумеется, а искрой большой радиостанции, ты придумываешь закрыть свое производство… Почему? Не понимаю. Ты прав отдохнуть, если устал работать, ты прав в своих горячих увлечениях, требующих перерыва работы, но ты не имеешь права бросить писательство и никаких сил у тебя не хватит сделать это, как однажды я решил бросить свою жизнь — удавиться, и не мог. В то время я был нужен, быть может, одной Чукке, но и она не дала мне бросить жизнь, и я ей благодарен: все-таки хоть у могилы дней увидел лик счастья — награду за сорок омерзительных лет. А ты? Ты — знаменитый романист Рэй-Шуа, связавший имя свое, мысли свои, сердце свое с десятками тысяч своих читателей, — неужели ты найдешь в себе такие исполинские, легендарные силы, чтобы так просто бросить к чорту свое писательство. Да еще свалить это на какой-то факт высшего смысла…