Жена декабриста
— Идем, бабушка, идем! — Мы тянем ее за руки в кухню.
Она уступает. И мы рассаживаемся за столом, чтобы съесть суп, приготовленный мамой для врагов. Никто не разговаривает. После обеда бабушка говорит: «Я уезжаю!», но не уезжает, а ждет.
— Ася, иди сюда, — зовет мама и обращается к бабушке. — Бабушка купила для тебя пальто. Ты представляешь?
— Пальто? Какое пальто? — я прикидываюсь папуасом Новой Гвинеи, никогда в жизни не видевшим пальто.
Бабушка взглядывает на меня исподлобья:
— Вроде тот размер. А может — и не тот. Надо мерить.
— Что же делать? — Будто мама не знает, что делать.
— Привози Асю ко мне. Пальто померим. И шубу заодно.
— Шубу? Мама! Ты купила Асе шубу? Что же ты молчала?
— Ну, — говорит бабушка уклончиво. — Я не то чтобы Асе купила. Я просто так купила. Я за пальто знаешь какую очередь отстояла. А тут глядь — еще шубы подвезли. Решила заодно купить.
— Но ведь это очень дорого! — мама почти искренна.
Бабушка довольно молчит.
— Мама, я тебе очень благодарна, что ты нас поддерживаешь. Мы все тебе очень благодарны. Ася, поцелуй бабушку.
Бабушка сама чмокает меня в щеку.
А маму она никогда не целует. Не целует и не обнимает.
Глава 2
В детстве я не любила бабушку, потому что она кричала на маму.
Но потом, лелея свои подростковые женские грезы, я стала думать иначе: я не люблю бабушку, потому что она предала дедушку.
Так было интереснее.
***Деда посадили в тридцать седьмом. И бабушка подписала отказ: она больше не считает себя его женой — раз он враг народа.
Но это было бы полбеды — если беду можно располовинить.
Бабушка не пустила деда к себе, когда он вернулся «оттуда». А он так хотел увидеть маму!
Дед не видел дочку больше трех лет: маме едва исполнился год, когда его забрали. Но думал, что сможет ее обрадовать: ведь дети любят конфеты. И когда он пришел — туда, где жили мама и бабушка, — у него был полный карман конфет. Мама уже засыпала. И вдруг — он. Стоит рядом с кроваткой и сыпет на нее сверху конфеты. Леденцы. Мама засмеялась и подумала, что случился праздник— День революции, хотя была весна.
Но бабушка сказала:
— Детям вредно есть конфеты. От этого портятся зубы. Уходи, Давид. Не надо тебе здесь быть. Не надо, чтобы тебя здесь видели.
Она боялась, что за ним снова придут, и неизвестно, что тогда будет.
***Бабушка оказалась права: за ним действительно пришли — в сорок восьмом.
В дверь звонили и стучали — беспорядочно и напористо.
— Открывайте. К Давиду Файману. Ордер на арест.
— Бог мой! — бабушка открыла дверь.
— Где он?
Слова застряли у бабушки внутри, превратив горловые жилы в натянутые веревки.
Гости шагали широко — так широко, как можно шагать по семиметровой комнате, заглядывали под кровать и под стол.
— Ну, так что? — голос звучит с нескрываемой угрозой.
Бабушка с трудом выдавила слова наружу:
— Его нет.
— Где прячется?
— Он не прячется. — Бабушка вдруг замолкла. Но потом сглотнула и добавила: — Он умер.
— Умер, говоришь? А может — в сортире сидит? Со страху в штаны наложил?
Бабушка заставила себя сдвинуться с места, подошла к старому деревянному буфету, вытянула наружу маленький ящичек и стала искать в глубине. Ящичек сопротивлялся и поскрипывал, пытаясь утаить сокровенное. Но рука, наконец, нащупала в ворохе бумажек нужную.
— Пять лет назад. В сорок третьем. Вот похоронка.
Похоронка пришла на чужое имя — ведь во время войны бабушка уже не была дедушкиной женой. Бумагу принесла Маня, двоюродная дедушкина сестра.
— Вера! Давид тебя любил. Оставь это себе.
Тот, что был главным, хмуро взял похоронку и стал читать.
«…рядовой… погиб в сражении под городом Орел при обороне деревни… Похоронен…»
— Эй, прикрепи к делу. — Он сунул бумажку другому, развернулся и направился к выходу, бормоча сквозь зубы: — Жиды чертовы. Умер он!
Остальные двинулись следом. Кто-то мимоходом пнул ногой стул. Бабушка — все так же медленно — подняла его и села. А потом, глядя мимо мамы пустыми глазами, сказала:
— Где бы мы были, останься он жив? Он умер — и это лучшее, что он мог для нас сделать.
Глава 3
— Предала! Предала! Предала!
Я знаю: маме больно это слышать, — и получаю злое удовольствие.
Разговоры о бабушке — это моя подростковая месть. В данный момент — за то, что мама не пустила меня в бассейн. Все девчонки поехали, а я — нет.
Нельзя плавать в бассейне просто так. Бассейн без тренерских групп — опасное место. Там могут облапать.
Она никуда меня не пускает: боится, что я потеряю невинность. Она все время учит меня, как надо себя вести. Как должна вести себя девушка.
И я думаю — с обидой и раздражением: у нее устаревшие взгляды на жизнь.
Разве она может меня учить?
Она даже не сумела удержать рядом с собой отца.
***Я помню, как уходил отец — не глядя на маму, деловито, без видимой спешки, аккуратно укладывал вещи в рюкзак: на дно — тяжелое, в карман — ложку с миской. Так, чтобы не гремели.
Мама позвала нас с Витькой обедать, а отец все собирался. Она сказала:
— Может, поешь?
— Некогда.
Куда он торопился? Потом заглянул в кухню, кивнул — непонятно кому:
— Все. Пока. Напишу.
И ушел.
Мне было тогда пять лет. Но я это помню.
***Я вообще хорошо его помню.
Такой большой, веселый, весь в снегу.
Наш дом стоял в овраге. Зимой склоны оврагов превращались в настоящие высокие крутые горки — с ледяными накатами и трамплинами.
Иногда по выходным отец гулял со мной и братом. Он обожал кататься на санках. И всегда выбирал санки без спинки.
— Эй, команда! Налетай! — кричит он, плюхаясь животом на сиденье.
Мы с восторгом устраиваемся на его огромной спине.
— Ну, поехали! — отец объявляет о старте с веселой угрозой и начинает отталкиваться руками, направляя санки к обрыву. Мы тихонько поскуливаем от удовольствия, вцепляясь в его куртку, и пытаемся усесться понадежнее. Санки, достигнув критической точки, вздрагивают и ныряют носом вниз, с каждой минутой разгоняясь все больше. Отец ловко направляет их движение, отталкиваясь то руками, то ногами. Мы уже верещим в голос, и отец, заставив санки подпрыгнуть на трамплине, наконец сбрасывает нас в снег. А сам мчится ' дальше, совершая немыслимые виражи вокруг одиноких берез и продлевая санный путь до рекордной отметки — к восхищению окружающей публики.
Потом мы вваливаемся домой, мокрые, с ног до головы облепленные снегом.
— Это что за три поросенка явились? — с притворным недовольством спрашивает мама. — Нет, два поросенка и белый медведь! Вот я сейчас вас веником!
Она начинает обметать с нас снег, мы увертываемся, а отец под сурдинку норовит сунуть ей за шиворот заготовленный снежок.
— Ой! — взвизгивает мама. — Вот я тебе задам! — и шлепает веником по его плечам и спине. Он легко и весело уклоняется, потом вдруг, ловко перехватив ее руку, прижимает к себе и целует.
А мы кричим:
— Папа! Расскажи, как мама русалкой была. Как ты ее из реки вытащил!
— Как-как? Смотрю — русалка в реке плавает! Ничья. Нырнул, за хвост уцепил, вытащил и высушил. А потом обогрел и обласкал!
Мать при этом всегда заливалась краской.
***Я представляю, как это было. Как бабушка говорит маме:
— В поход? Ты с ума сошла! Ты хоть понимаешь, что это такое — спать на сырой земле? Хочешь застудить почки? И как ты будешь подмываться в лесу, ты подумала?
Но мама не слушает. Она мечтает сбежать, давно мечтает сбежать от бабушки. От ее вечного крика и поучений. Куда-нибудь, хотя бы на время, где ничего этого не будет, а будут деревья, много воздуха, смелые люди. Людка говорила, там очень красиво: закаты, прозрачная вода. Если мама увидит деревья, их отражение в воде, она сразу поверит в Китеж. Мама хочет поверить.