Тайник
— Соблюдение процедуры, — сказал он, — вот главная задача посольства. Они проследят за тем, чтобы дело Чайны разбиралось в соответствии с законами нашей страны.
— И это все, что они могут? — ужаснулся Чероки.
— Почти все, к сожалению, — печально сказал Саймон, но бодро продолжил: — Полагаю, они удостоверятся в том, что Чайна получила хорошую защиту. Проверят личность адвоката, убедятся, что он не вчерашний выпускник. Позаботятся о том, чтобы любой человек в Штатах по желанию Чайны узнал о том, что с ней произошло. Будут вовремя пересылать ей всю ее корреспонденцию и регулярно отправлять своего человека навещать ее. В общем, сделают все, что можно.
Понаблюдав за Чероки, он доброжелательно добавил:
— Но вообще-то говорить еще рано.
— Нас даже на острове не было, когда это стряслось, — повторил Чероки как бы в оцепенении. — Когда все случилось. Я сто раз им это говорил, а они мне не верят. Но ведь в аэропорту должны быть какие-то записи? Разве время нашего отбытия не записано у них в каком-нибудь журнале? Журналы-то они ведут.
— Разумеется, — ответил Саймон. — Если дата и время смерти входят в противоречие с временем вашего вылета, то это очень быстро обнаружится.
И он поиграл с ножом, постукивая его лезвием о тарелку.
— В чем дело? Саймон, что такое? — спросила Дебора.
Он посмотрел на Чероки, потом поверх его головы перевел взгляд на окно, где Аляска то мыл мордочку, то прижимал лапку к окну, словно надеясь таким образом остановить текущие по нему капли. Осторожно подбирая слова, Саймон продолжил:
— Тебе надо успокоиться и трезво взвесить то, что произошло. Мы ведь не в третьем мире. И у нас не тоталитарное государство. Вряд ли полиция Гернси станет кого-нибудь арестовывать без серьезных на то оснований. Поэтому, — тут он отложил нож в сторону, — положение дел таково: у них есть доказательства, которые убеждают их в том, что они задержали именно того, кто им нужен.
Он снова перевел взгляд на Чероки и стал изучать его лицо в присущей ему бесстрастной манере ученого, словно ища свидетельств того, что собеседник в состоянии справиться с его финальным выводом.
— Надо приготовиться.
Чероки бессознательно ухватился за край стола.
— К чему?
— К тому, что могла натворить твоя сестра. Без твоего ведома.
3
— Ополоски, Фрэнк. Вот как мы их называли. А ты и не знал об этом, а? Ты ведь не знал, как плохо на этом острове было тогда со жратвой… Не люблю я вспоминать то время. Чертова немчура… Что они тут творили…
Фрэнк Узли нежно просунул руки под мышки отца, пока тот продолжал болтать. Приподняв его с пластикового стула в ванной, он помог ему встать на потрепанный коврик, прикрывавший холодный линолеум. Утром он включил батарею на всю мощь, но ему по-прежнему казалось, что в ванной жутко холодно. Поэтому, придерживая отца одной рукой, чтобы тот не упал, другую он протянул к батарее, снял с нее большое полотенце и встряхнул. Полотенцем он укрыл плечи отца, иссохшие, как и все его старческое тело. Плоть девяностолетнего Грэма Узли висела на его костях, словно вязкое дрожжевое тесто.
— В те дни в чайник бросали что угодно, — продолжал Грэм, опираясь своим тощим плечом на несколько округлившееся плечо Фрэнка. — Резаный пастернак и тот еще найти надо было. Сначала его, конечно, сушили. А еще листья ромашки, липовый цвет и лимонные корки. И соду сыпали, чтобы заваривалось крепче. Вот это и называлось ополосками. Чаем-то это не назовешь.
Он хохотнул, и его худые плечи заходили вверх-вниз. Хохот перешел в кашель. Кашель — в борьбу за глоток воздуха. Фрэнк схватил отца за плечи, чтобы не дать ему упасть.
— Держись, папа. — И он еще крепче вцепился в плечи старика, хотя боялся, что в один прекрасный день его кости просто не выдержат и сломаются у него в руках, точно лапки чернозобика. — Вот так. Давай-ка тебя на горшок посадим.
— Я не хочу писать, мальчик, — запротестовал Грэм, пытаясь перестать сотрясаться. — Да что с тобой такое? Умом ты тронулся или как? Я же писал перед самой ванной.
— Все правильно. Я знаю. Просто я хочу, чтобы ты сел.
— С ногами у меня все в порядке. Стою не хуже других. Частенько приходилось этим заниматься при немчуре-то. Делали вид, будто стояли за мясом, и все. И никаких новостей никто не передавал, нет, сэр. И никакого радиоприемника в навозной куче мы и знать не знали, нет, сынок. И вообще, если ты делал вид, что для тебя сказать «хайль» грязноносому фюреру так же просто, как «храни Бог короля», то тебя и не трогали. Делай что хочешь. Только осторожно.
— Я помню, пап, — терпеливо сказал Фрэнк. — Ты мне все это рассказывал.
Не обращая внимания на протесты отца, он посадил его на стульчак и начал вытирать. В то же время озабоченно прислушивался к дыханию старика, дожидаясь, когда оно выровняется. Сердечная недостаточность, так сказал врач. От этого есть лекарства, которые мы ему пропишем. Но по правде говоря, в его преклонные годы это лишь вопрос времени. Он и так прожил долгую жизнь, дай Бог всякому.
Услышав новость впервые, Фрэнк подумал: «Нет. Только не сейчас. Пусть он доживет». Но он был готов к уходу старика. Раньше он считал, что ему сильно повезло: сам он уже шестой десяток разменял, а его отец еще жив, и Фрэнк надеялся, что тот протянет еще полтора года, но теперь с грустью, опутавшей его со всех сторон, точно сеть, он думал, что отец умирает и это, пожалуй, к лучшему.
— Неужели? — Грэм скорчил гримасу, точно роясь в памяти. — Неужели я это тебе рассказывал, сынок? И когда я только успел?
«Да раз двести или триста», — подумал Фрэнк.
Рассказы отца о Второй мировой он слушал с самого детства, и большинство из них помнил наизусть. Целых пять лет немцы оккупировали Гернси, куда пришли еще до того, как провалились их планы захватить Британские острова целиком, и лишения, которые терпело население острова все это время, не говоря уже о героических попытках островитян противостоять захватчикам, давно составляли главную тему разговоров Грэма. Всю жизнь Фрэнк, можно сказать, питался молоком его воспоминаний, подобно тому как младенцы питаются материнским молоком.
— Никогда не забывай об этом, Фрэнки. Что бы ни случилось с тобой в жизни, помни.
Он и не забывал, и, в отличие от многих ребятишек, которым давно надоело бы слушать одни и те же байки каждое поминальное воскресенье. Фрэнк Узли ловил каждое отцовское слово и жалел лишь о том, что не родился лет на десять пораньше, ведь тогда он стал бы пусть малолетним, но все же свидетелем того тревожного и героического времени.
В его время ничего подобного не происходило. Были Фолкленды, был Персидский залив — мелкие позорные стычки, разгоравшиеся из-за сущих пустяков, только на то и годные, чтобы пестовать шовинизм в людях, — и, конечно, Северная Ирландия, где он служил в Белфасте, то и дело уклоняясь от огня снайперских винтовок и удивляясь, как это его занесло в самую гущу склоки религиозных фанатиков, чьи вожаки больше сотни лет пускают друг другу кровь. Во всем этом не было ни капли героизма, потому что не было ни одного настоящего врага, ради борьбы с которым стоило рисковать жизнью и умирать. Ничего похожего на Вторую мировую.
Убедившись, что отец твердо сидит на унитазе, он потянулся за его одеждой, аккуратной стопкой лежавшей на краю Раковины. Фрэнк стирал белье сам, поэтому трусы и майка Грэма были не такими уж белыми, но зрение отца постоянно ухудшалось, и сын был уверен, что он ничего не заметит.
Он так привык одевать отца, что делал это машинально, в одной и той же последовательности натягивая на него вещь за вещью. Для сына это был ритуал, который когда-то успокаивал его, придавал единообразие дням, проведенным с Грэмом, обещал, хотя и напрасно, что эти дни продлятся вечно. Но сейчас он настороженно смотрел на отца, опасаясь, уж не предвещает ли очередная задержка дыхания и восковая бледность кожи скорый конец их жизни вместе, жизни, которая длилась более пятидесяти лет. Два месяца назад эта мысль привела бы его в содрогание. Два месяца назад он жаждал лишь одного: чтобы ему хватило времени учредить Музей военного времени имени Грэма Узли и его отец торжественно перерезал бы ленточку на входе в день открытия. Но шестьдесят дней, прошедших с того момента, изменили все до неузнаваемости, и это было грустно, потому что коллекционирование любых предметов времен немецкой оккупации было тем цементом, который издавна скреплял отношения отца и сына. Для них это был и труд всей жизни, и общая страсть, дело, которым они занимались из любви к истории, веря в то, что нынешнее и все последующие поколения гернсийцев должны знать об испытаниях, выпавших на долю их предков.