Потому. Что. Я. Не. Ты. 40 историй о женах и мужьях
Что касается раскрытия секретов, какой смысл портить друг другу настроение перед вечной разлукой?
Ну, а милый фильм? Я просмотрела двадцать телевизионных каналов, и впечатление от всех одно — раздражение. На каждом канале какой-нибудь парень или какая-то девушка о чем-то переживают. Мне бы их проблемы. Им не умирать через месяц.
Я ясно понимаю, что из всего набора элементов «идеальной последней ночи» меня привлекает только один: посидеть или полежать в обнимку с мужем. Я поворачиваюсь к нему, но его подбородок уже упал на грудь, буклет — на пол. Я снимаю с него очки, и он глубже зарывается в одеяло. Похрапывая, бормочет:
— Максимальная скорость — четыре мили в час!
Тогда я вновь откидываюсь на подушку, подумывая о том, чтобы его разбудить. Хотя зачем? Чтобы послушать, как он суетится? «Детка, что случилось? Я забыл дать тебе болеутоляющее?»
Как сказать ему о том, что я на самом деле чувствую?
Как заставить его понять, что это и в самом деле конец?
«Ну что ты, детка. Глупости. До ста лет будешь жить! Оглянуться не успеешь, как выйдешь из больницы!» — и все в таком духе. Он будет переубеждать и успокаивать меня. Назовет тысячу причин, почему я не должна чувствовать то, что чувствую. Процитирует каких-нибудь специалистов, доказывая вновь и вновь, что я умру не скоро. Приведет в пример высказывание онколога, утверждавшего, что в моем случае вероятность выздоровления около тридцати процентов. Припомнит слова рентгенолога, заметившего у меня признаки ремиссии.
А потом мой преданный муж опять заснет.
Я решила, что незачем его тревожить. Погасила лампу и стала прислушиваться. С улицы не доносилось ни шороха ветра. Но тишина была какая-то холодная.
Разбудил меня пронзительный сигнал радиобудильника. Был час ночи. Мой муж быстро выключил будильник и встал с кровати, надел теплую фуфайку и свитер, чмокнул меня в щеку и вышел на улицу.
Этот его символический поцелуй — еще одно напоминание о том, что я, судя по всему, не способна ему ничего объяснить, — не вызвал у меня ничего, кроме раздражения. Я не фарфоровая кукла. Не сломалась бы, если б он прижался ко мне губами чуть сильнее. Но с тех пор как мне поставили диагноз, он воздерживается от крепких объятий и настойчивых прикосновений. Конечно, надо признать, что мое тело стало постепенно усыхать, как только я начала лечение. Однажды, в период химиотерапии, он провел ладонью по моей голове, и в руке у него остался клок волос. Надо было видеть, как он потом пытался с помощью слюны прилепить их на место… Жалкое зрелище. Я не сдержала слез. Теперь он, если что, говорит: «Я боюсь причинить тебе боль», и наши физические отношения сошли на нет. Только и остались эти легкие поцелуи в щеку. Да еще иногда мы держимся за руки.
Он пошел проверить коров. Несколько из них скоро должны отелиться, и за ними нужен присмотр: вдруг помощь потребуется? Отел зачастую происходит ночью, поэтому муж отправился в поле, вооружившись старым ржавым фонарем и складным ножом. Большинство коров жуют жвачку у дальней изгороди, но той, которая должна отелиться, среди них, скорее всего, нет. Она могла уйти куда угодно. Поле площадью девять акров представляет собой широкую каменистую пустошь. Его никогда толком не возделывали, и оно испещрено буграми и впадинами; там и тут попадаются кусты и небольшие деревья. Телящаяся корова где-нибудь тихо припала к земле, стараясь не привлекать к себе внимания. Мой муж найдет ее и оценит ситуацию. Не видно ли торчащего маленького копытца? Или двух? Именно так появляются на свет телята — как ныряльщики: сначала вылезают две передние ноги, потом голова, потом все остальное. Если плод лежит неправильно, схватки ни к чему не приведут. В этом случае мужу придется вмешаться.
Вообще-то считается, что мой муж уже на пенсии. А раз так, не его это дело холодной зимней ночью, в 1.52, бегать по большому полю. У нас с ним был уговор, что он сложит с себя обязанности, когда ему исполнится шестьдесят пять; да и нет нужды в том, чтобы он работал как проклятый: мы не стеснены в средствах. Но когда начался весь этот тарарам с моим раком, уговор был тут же забыт. Возможно, муж все еще надеется, что Пол каким-то чудом передумает, вернется домой и займет его место. Или кто-то из девочек. Ему было почти шестьдесят восемь, когда я убедила его сдать нашу ферму в аренду, вместе с доильной установкой, Макнамаре. Но он все равно оставил себе прилегающий к дому участок в двадцать акров. «Пусть у нас останутся несколько сосунков. Чтоб мне было с кем поиграть», — сказал он.
И вот уже почти час он забавлялся с сосунками на улице.
— Держи, детка, — сказал он в 2.19 ночи. В руках у него две чашки с кофе; мой кофе без кофеина и, разумеется, без молока. Рассерженная его долгим отсутствием (ведь это наша последняя ночь вместе), вместо «спасибо» я буркнула «угу». Муж разделся, снова залез в постель. Ноги у него ледяные, сто лет пройдет, пока согреются.
— Беспокоит меня черная корова, — объясняет он. — Пока не пойму, что с ней. И так, и так может быть.
Я молчу, смотрю перед собой.
Не дождавшись ответа, он спрашивает:
— Детка, я тебя потревожил? Хочешь опять заснуть?
— Нет, спать я не хочу! — говорю я.
— Что тогда?
Если б у нас в семье было принято объяснять каждую мелочь, я бы бросила небрежно: «Хочу, чтоб ты меня обнял». Но нет, это не мой стиль. Если он готов обнять меня только по моей просьбе, я предпочту обойтись без объятий.
Он раздумывает некоторое время, потом вновь пытается меня разговорить:
— Давай, может, обсудим твою предстоящую поездку в Лимерик, в следующую пятницу?
— Да?
— Когда я ходил по полю, у меня было время подумать, и вот к какому выводу я пришел. Судя по тому, что говорили медсестры, ты пробудешь в больнице месяца полтора. Значит, у меня полтора месяца на то, чтобы сделать в доме ремонт, создать более подходящие условия для передвижения в коляске.
О, нет. Опять двадцать пять…
— Вчера в библиотеке я взял книгу, — продолжает он. — Там много полезных советов. Например, тебе известно, что максимальный уклон пандуса должен составлять один к двенадцати. Только тогда на него легко въезжать. Ты знаешь правило «один к двенадцати», детка?
Нет, не знаю. Я не отвечаю. Смотрю в пространство. Потягиваю кофе — без кофеина, без молока. Гадость.
— А сам пандус в ширину должен достигать тридцати шести дюймов. А лестничная площадка должна быть шириной не меньше шестидесяти дюймов — чтоб можно было развернуться…
И он все бубнит, бубнит. Бу-бу-бу… чтоб не скользило… Бу-бу-бу… расширить дверные проемы… Бу-бу-бу… дверные ручки рычажного типа вместо шарообразных… Бу-бу-бу-бу-бу…
— Пожалуй, я все-таки посплю, — наконец перебиваю я мужа и, не глядя на него, сворачиваюсь клубочком.
— А, ну давай, детка, — говорит он, снова слезая с кровати. — Я только гляну, как там черная старушка.
Я не сплю. Уже четвертый час. Я лежу без света, прислушиваюсь. На улице теперь нет тишины: в морозной ночи бушует буря. За окном завывает западный ветер, трещат сучья двух больших платанов. Меня вдруг бросает в жар, я ощущаю в боку, сразу же под ребрами, пульсирующую боль. По-видимому, у меня уже и селезенка поражена метастазами. Чтобы заглушить боль, я кладу в рот таблетку морфия, запиваю ее остатками противного кофе и через несколько минут чувствую, как к горлу подкатывает тошнота.
Обычно муж везет меня в туалет, но сейчас я собираюсь с силами и сама пересаживаюсь с кровати в инвалидное кресло. Гордая собой, я качу в ванную, примыкающую к спальне. Но там вся моя гордость улетучивается, потому что неуклюжая попытка слезть с кресла оканчивается крахом. Наклонившись вперед, я хватаюсь обеими руками за сиденье унитаза, но при этом забываю поставить коляску на тормоз. Коляска откатывается назад, и я падаю, подбородком ударяясь об унитаз. Рвать мне тоже нечем: тужусь вхолостую.