Варнак (СИ)
Снилось что-то доброе и светлое, но очень болезненное — потому болезненное, что сонным своим чутьём он понимал: всё доброе и светлое осталось в прошлом. Жалость к прошлому стискивала душу когтистой лапой, выжимала из неё слезу.
Проснулся разом — будто толкнул кто-то в плечо и крикнул: «Вставай!» Поднялся, тщательно выбил из штанов пыль и вытряс куртку. Потом вышел на крышу.
Над городом залегла непроглядная тьма — луны, как и предвидел Пастырь, не было, как не было видно в городе ни единого источника света, так что и догадаться о том, что где-то совсем рядом лежит мёртвое человеческое поселение, никто бы не догадался. И только на вокзале, у выхода на платформу, горел костёр и дремали возле него, скрючившись, двое.
Что интересно, посты шпана на ночь не сняла, будто жили малолетки на осадном положении. И хотя часовые по-детски дрыхли, однако факт оставался фактом: на крыше и на мосту едва различимые во мраке скорчились два силуэта. Если бы не знал, что они там есть, так и не догадался бы. Может и ещё где сидят наблюдатели, а он не догадывается. И это нехорошо.
Дождь перестал. Пряный и одуряющий после минувшей грозы воздух сам врывался в лёгкие, так, что, казалось, и суетиться дышать не надо. Пастырь вернулся под крышу и там потянулся, помахал руками, поделал наклоны, разминая плечевой, спину, поясницу; поприседал, покрутился. Только когда почувствовал, что хорошо разогрел мышцы, только тогда опростал банку тушёнки, запил пивом. Не торопясь, давая еде утрястись и найти своё место в желудке, собрался. Рюкзак, бинокль и даже топорик он решил оставить здесь, а с собой брал только самое необходимое: обрез, штык-нож, фонарь. Распихал по карманам бинты, вату, йод, цитрамон. Свернул и приладил к талии жгут, подсунув его под ремень. Если ранят — это одно, но он ведь и неплохим оружием может при случае стать.
Вздохнул. Огляделся, попрыгал, проверяя не много ли шума производит амуниция.
11. Стрекоза
Несмотря на то, что шёл в логово настоящей и, кажется, неплохо организованной шайки, Пастырь не ощущал ни страха, ни даже особого возбуждения. Если дрожь и пробегала по его коже, то только от ночного холода, закрадывавшегося под куртку, и только пока он не сделал гимнастику. Теперь же, после разминки и быстрого ужина, Пастырь чувствовал себя уверенно, а по мышцам гуляла теплота готовности. Он до самого подбородка дотянул молнию куртки, застегнул кнопки на запястьях, побоксировал, проверяя свободу движений.
Ну что, ребятишки, порезвимся?..
Легко и быстро сбежал по лестнице, не обращая внимания на громкий топот ботинок, который, надо сказать, всё же действовал на психику: любой одинокий звук в брошенном доме, в этом безвременно ушедшем городе, казался чересчур громким, неестественным, лишним; и хотелось замереть, переждать, прислушаться — не слишком ли нервничает город-труп от создаваемого шума.
Выскочив на улицу, тут же едва не растянулся, у крыльца, подскользнувшись на мокрых листьях. Чёрт! плохо. Ботинки не очень приспособлены для диверсионных операций.
Ступая теперь осторожно, стараясь не сильно плюхать по лужам, пошёл вокруг дома, через дворы, чтобы выйти к ограде в паре сотен метров на юг от здания вокзала. Напрягал глаза до боли, до слезы, чтобы хоть что-то разглядеть в кромешной темноте. Какие чёрные стали ночи!
Сейчас, когда пробирался по скользкой слякоти дворов, нарушая тишину шорохом листвы, чавканьем грязи и пыхтением, Пастырь особо остро чувствовал своё абсолютное одиночество в этом вымершем ночном городе. Где-то там, в сквере на Дундича лежала мёртвая и уже, наверное, обглоданная Таня. Блуждал по чёрным улицам или спал под скамьёй наконец-то нажравшийся пёс-людоед. Супруги Как-их-там похрапывали посреди гостиной, в своей вонючей, заставленной коробками с провизией, квартире. Где-то в подвале прятались четыре семьи. А впереди, на вокзале, в зале ожидания вповалку дрыхли полсотни вооружённых до зубов малолеток. И среди них, возможно, его, Пастыря, сын. И все они — живые и мёртвые, люди и нелюди — были где-то там, в утробе мёртвого города, в провале беззвучной тьмы — почти в другом измерении, почти нереальные. Или он, Пастырь, нереален для этого города — Пастырь ему, спящему, просто снится.
Плохо, что за время бардака никто не умудрился лупануть из гранатомёта в этот бетонный забор, идущий вдоль всей территории, от привокзальной площади, вокруг рынка, под стенами пакгаузов, мимо завода металлоконструкций, до самой Брусчатки. Брешь в этой китайской стене была бы кстати.
Он долго скрёб мокрыми подошвами, на которые налипла грязь и листва, по серому бетону, пока, наконец, не умудрился перебраться на ту сторону. Спрыгнул на щебёнку, прислушался. Тишина стояла совсем не вокзальная: ни один сиплый гудок её не прерывал, ни голос репродуктора, ни пыхтение маневрового, ни перестук колёс. Пахло сыростью, креозотом, шлаком, мокрыми шпалами и железом от разбросанных тут и там вагонов и составов. Пахло заброшенностью и ненужностью. Он с детства любил этот вокзальный запах, вокзал был любимым местом мальчишеских игр и конечной целью отроческих бесцельных шатаний с сигареткой в углу рта.
Как давно всё это было!..
До здания вокзала отсюда было неблизко, но Пастырь всё же опасался шуметь, ступал по щебёнке осторожно и сдерживая дыхание, потому что мало ли что: может быть, эти тимуровцы-корчагинцы и тут посадили наблюдателя. И если часовой сейчас спит где-нибудь в мастерских, так и пусть спит ребёнок, незачем его будить.
Он, крадучись, миновал длинное приземистое здание с выбеленными стенами, завернул за него, чтобы не светиться на путях. Здесь, под прикрытием стен окружающих одно- и двухэтажных избушек, включил фонарь, чтобы не переломать ноги и не загреметь на разбросанных по земле листах железа и кучах металлолома. Держась вдоль, выбирая, куда поставить ногу, петляя, минут десять крался до того места, где забор круто уходил вправо, а за ним расположились заржавевшие ряды привокзального рынка. Впереди замаячили приземистые коробки цехов и мастерских. Он погасил фонарь и вышел на разбитый асфальт, ведущий вдоль перрона к зданию вокзала.
Сколько ни приглядывался, но различить пацана на мосту не сумел, а того, что дежурил на крыше, отсюда видно не было, а значит, и ему внутренняя территория доступна только за границей метров двухсот. В общем, «аиста» можно не бояться. Костёр у входа в вокзал продолжал гореть, но уже не так интенсивно. Наверное, те два чудика просыпались периодически, когда становилось холодно, и подбрасывали в огонь топлива, чтобы потом дрыхнуть дальше.
И это называется дисциплина?.. Детский сад это, а не дисциплина. Всё-таки, шпана — она и есть шпана.
До здания вокзала оставалось не больше метров пятидесяти, ещё одно длинное приземистое здание с зарешеченными окнами, а перед ним — что-то вроде сторожки, маленькая избушка в одно окно, с побеленными стенами. И из этого окна выбивался наружу свет. Да, слабый, едва заметный даже в этой непроглядной тьме. Наверное, окно было зашторено, или свеча горела где-нибудь в глубине помещения.
Пастырь напрягся, замер на минуту, прикидывая свои действия. Можно было, конечно, пройти мимо сторожки, обойти её с тыла или просто проползти под низким окном на четвереньках, но можно было и полюбопытствовать, что там, внутри.
И тут из-за угла сторожки донёсся звук. Изначально негромкий, он раздался в глухой тишине совершенно явственно: мягкий стук двери об косяк, обитый, наверное, войлоком. Кто-то зашёл или вышел. В следующий момент скрип насыпанного у входа гравия подтвердил, что обитатель сторожки выбрался на улицу. А вот и осторожно-неуверенные шаги в темноте.
Пастырь тихо вжикнул молнией, на всякий случай наполовину расстегнув куртку, поправил приклад обреза, взял наизготовку фонарь, сделал несколько быстрых нажатий на клавишу. Жужжание динамо показалось громом небесным, но за домиком его не могло быть слышно. Тогда он сделал три быстрых шага, на цыпочках, к углу, замер на секунду, чтобы вдохнуть, потом включил фонарь и одним резким движением ступил вперёд, в последний момент услышав новый звук — журчание льющейся воды.