Варнак (СИ)
Стрекоза-то откуда?.. Октябрь уже, уже на холода повернул, а она всё летает…
В город бандюки явились. Вот это — самое худшее из всех зол, которые сейчас можно было дьяволу придумать. Это хорошо ещё, если они проездом. Порыскают по мёртвому городу денёк и свалят. Да конечно, наверняка свалят. Что им делать в тишине этих заразных улиц. Но если эта шобла наткнётся на остатки пионеров…
И Серёгу жалко. Пропадёт парень.
Наверное, он сказал это вслух, потому что Стрекоза приостановилась, повернулась к нему.
— Жалостливый ты сильно, дя Петь, — сказала она. — Нельзя так.
Он тоже остановился, долгим взглядом заглянул ей в глаза. Потом зябко повёл плечами и двинулся дальше. Стрекоза постояла, глядя вслед. Догнала, хлопнула по плечу:
— Да ладно ты, не заморачивайся!
И умчалась вперёд.
Постоянно давящее на плечи чувство опасности, тревога, ежедневный страх и тоска — всё это свалилось с девичьих плеч, и Стрекоза носилась теперь по дороге и лугам, как вырвавшийся на волю жеребёнок. Летала, как самая настоящая стрекоза.
Пастырь поморщился, присел на дорогу. Стянул с ноги берц. Ботинок давно уже грозился запросить есть. Изначально не по размеру, разношенный до безобразия и постоянно натирающий пятку полупарок ощерился в гнусной ухмылке. Пастырь вытряхнул из носка давно истёртый, искрошившийся листок. Порылся в сидоре, достал библию. Перекрестившись, вырвал из евангелия от Иоанна очередной листок. «Ибо не послал Бог Сына Своего в мир, чтобы судить мир, но чтобы мир спасён был чрез Него. Верующий в Него не судится, а неверующий уже осуждён…» Сложил, приладил к пятке. Натянул обратно носок, напялил ботинок. Встал, потопал ногой.
Вот так-то, брат Пастырь. Вот тебе ещё одна печаль… Эх!..
Повернулся и — замер.
Стрекоза притихла шагах в тридцати впереди. Стояла, заведя руки за спину, поджавшись испуганной птицей. А перед ней, шагах в десяти мрачно стоял мужик с ружьём в одной руке.
А второй у него не было.
От сердца отлегло. Разом накатившая на душу щемливая волна — спала. Михай!
— Эй, Михай! — обрадованно крикнул Пастырь, припуская к ним. — Здорово, ром!
Уже когда он подбежал, и метров пять оставалось до Ольки, Михай глянул на него, велел:
— Стой, парен! Остановис и стой, где стоишь.
— Эй, Михай, ты чего? — улыбнулся Пастырь. — Не признал?
— Стой! — нахмурился цыган. — Признал. А то стрелял бы уже. Стой, парен, не встревай.
— Ты чего? — снова неловко улыбнулся Пастырь. Но что-то в цыгановых глазах заставило остановиться.
Он увидел, как подрагивает, будто от холода, стоящая впереди Стрекоза. Как покачивается в Михаевой руке двустволка. Курки взведены. А глаза его черны как ночь от тоскливой ненависти.
— Так помнишь унучку мою? — спросил цыган глухо, с надрывом, продолжая, наверное, начатый разговор.
Стрекоза молчала, опустив глаза, трясясь, как в ознобе.
— Помнишь, — кивнул Михай. — И я не забыл, как ты смеялас, когда… когда… рвала её!
Он захлебнулся яростью, хлынувшей, перехватившей горло; задохнулся воспоминанием, которое не потускнеет никогда, будет жечь душу и томить до самой могилы.
Пальнёт сейчас, — подумал Пастырь, осторожно потянув из-за пояса топор, делая несколько шагов вперёд.
— Не надо, парен, — покачал головой цыган. — Не надо. Не хочу тебя убиват.
Чёрт! Это надо же. Чего забыл старый на этой дороге? Судя по сидору за плечами, пошёл, наверное, по деревням, искать поживы. И надо же было на него нарваться! Да, Стрекоза говорила же про цыган, но вроде ни про что такое не упоминала. Чем она-то так обвиноватилась перед Михаем?
— Меня заставили, — выдавила Стрекоза, не поднимая глаз.
— Правда, Михай, — вступил Пастырь. — Ты чего, а? Она ж ребёнок! Ты ж ничего не знаешь. Они же там под этим ходили, под…
— Ша! — стрельнул в него глазами цыган. И Стрекозе: — Это ты ему можешь рассказат, а мне — не надо. Я там был, видел. Волосы не ты ей жгла? Заставили?! Глаза выкалывала! Тоже заставили?!
На густых ресницах его повисли проступившие слёзы, застлали, затуманили видимость. Михай тряхнул головой — второй руки-то не было, чтобы утереть глаза.
Пастырь понял, что лучшего момента не будет.
— Михай, сзади! — крикнул он, показав пальцем за спину цыгана, отвлекая.
А сам тут же прыгнул вперёд, толкнул Стрекозу в плечо, отшвыривая за обочину, заступая за неё, под ружьё, другой рукой выдёргивая из-за пояса топор.
Грохнула Михаева двустволка. Один ствол. И тут же, следом — второй. Вжикнуло возле самого Пастырева лица. Не поверил цыган, не повёлся на простую уловку, хотя и вздрогнул от неожиданности и даже шаг в сторону сделал.
Стрекоза охнула от тяжёлого мужицкого толчка, полетела в траву.
Пастырь присел невольно, под звуками выстрелов. Рука замахнулась бросить в цыгана топор, но сообразил, что у того стволы уже пустые — осадил руку.
Поднялся, поигрывая натянутой улыбочкой.
— Всё? Отстрелялся, ром?
А тот вдруг выронил ружьё, повалился на колени, склонил голову и принялся шептать что-то, крестясь.
— Стрекоза, — позвал Пастырь оборачиваясь, — ты как там, не ушиблась?
Девчонка не ответила. Лежала в траве, разметав руки и неловко подвернув ногу, уставясь за горизонт пустым неподвижным взглядом. Из под ветровки её выглядывал подорожник — почему-то не зелёного, а красного, алого цвета.
— Олька!..
Большая стрекоза снялась с головки чертополоха, метнулась под ветерок, мелькнув на поднявшемся уже солнце серебряной пулей. Пошла выше, выше, посверкивая крылышками, превращаясь в точку, исчезая.
— Стрекоза!..
Изо рта её вытекала на придавленную траву тонкая красная струйка, рисовала странноватый цветок на листе лопуха.
— Михай? — Пастырь повернулся к цыгану. — Как же так, Михай?! Ты чего наделал, а, тварь черножопая?!
Тот не ответил, продолжал молиться.
Пастырь подошёл к девчоночьему телу. Присел, бросив топор. Заглянул в безжизненное лицо. Потом повалился рядом, уставился в небо.
— Сучья жизнь, а! — простонал он. — Ну сучья же ты жизнь!
28. Закат
— Иди, ест будем, — позвал цыган от костра.
Пастырь поднялся от свежей могилы, возле которой просидел весь день, подхватил лопату, пошёл к вагончику. Поставил инструмент у крыльца, отряхнул штаны, посмотрел тяжёлым взглядом на Михая, снимающего с огня чайник.
Подошёл, опустился на ящик напротив цыгана, не сводя с его лица взгляда.
— Ты прошшай меня, — сказал тот, опуская взгляд на огонь.
Пастырь покачал головой, пожал плечами, вздохнул.
Прошшай… Кто тут и в чём виноват? Нет тут ни правых, ни виноватых. Теперь Пастырь это точно знал.
— Как ты жить с этим будешь? — спросил.
— Я не живу давно, — ответил цыган. — Умер я.
— Это ты хорошо придумал, — кивнул Пастырь. — Удобно.
— Что сказат этим хочешь? — покосился Михай.
— Да ничего, — отмахнулся варнак. — Живи как знаешь.
Пока хлебали скудное картофельное варево, не произнесли ни слова. Не о чем было говорить, да и не хотелось.
Тянул по-над головами северный ветер — степенно-неторопливый и зябкий, — обещал скорый снег. Вдалеке, за холмами и рощами притаился, как раненый зверь, Михайловск — лежал и ждал нового рассвета, который, может быть, оборвёт агонию, подарит долгожданную окончательную смерть. Или жизнь.
— Говорил тебе, не ходи туда, — произнёс Михай. — Говорил же…
— Я вот про пацанов думаю… — отозвался Пастырь. — Как они там?
— Ты — о них?!
— О них.
— О дэвлэчко!.. [О боженька!]
Михай поднялся, отошёл к вагончику. Вернулся с охапкой хвороста, подбросил в огонь.
— Идти нужно в город, — сказал Пастырь. — Погибнут же пацаны. Кто в городе живой остался, те их ненавидят. Бандиты подтянулись… Идти надо.
— Я не пойду с тобой, — покачал головой цыган.
— А я и не зову. Зачем ты мне там? Чтобы остальных поубивал?