Двадцать первый: Книга фантазмов
И хотя Кавай чувствовал, что в нем росла тревога из-за событий, происходивших в последнее время, он, как и многие другие, похожие на него, снова и снова пытался найти для себя психологическую опору в прошлом, полном надежд и устремлений. Тогда их государство могло гордиться своими достижениями в экономике, успехами на международной арене, ролью в процессах и движениях нового формата. Тогда к ним часто приезжали с визитами иностранные лидеры, известные деятели культуры и искусства, которые открывали для себя их страну и начинали искренно любить ее, а страна от этого приобретала все более человечные черты, изменяясь к лучшему изо дня в день.
«Весь этот маскарад, — продолжал размышлять Кавай во время таких ночных разговоров с самим собой, когда он пытался установить природу бациллы, вызвавшей эпидемию трагической деградации на этих просторах всех человеческих ценностей, — в последний период существования прежнего государства имел целью скрыть депрессию и застой верхушки состарившихся политиков, которые, утратив физическую молодость и политическую мобильность, но ни в коем случае не желание сохранить власть, жили воспоминаниями о прежних взлетах и вели себя как эгоистичные старики, бюрократы, заинтересованные лишь в сохранении режима, а не в обновлении пораженной склерозом системы». Начало болезни автократического президента было для Кавая прологом к болезни и самой, единой и некогда счастливой, страны.
В голове Климента Кавая появилось осознание того, что счастливые времена закончились — республики, которые ранее составляли единое государство, оказались перед входом в длинный и темный туннель. И неизвестно, что ждало их там. Распад страны Кавай переживал особым, почти метафизическим, образом: как наказание всем людям, ранее жившим в счастливом и процветающем государстве, которое, как и его президента, уважали в мире и которому теперь, на пороге нового века, судьба уготовила новые страшные испытания.
Профессор снова и снова перебирал в памяти события последних лет, следовавшие одно за другим как все более трагические удары судьбы, ставившей под сомнение само существование его маленькой страны, жители которой впервые испытали разочарование и страх.
В отличие от поколения Кавая, для Майи и ее ровесников нестабильность была своего рода естественным состоянием, с чем они просто свыклись. Порог их социальной солидарности становился все более низким, а уровень их социальной терпимости, проявлявшейся в заботе только о себе и готовности бороться прежде всего за собственные интересы, постоянно шел вверх. Такой взгляд на вещи, который, как казалось Каваю, стал преобладающим среди последних поколений его студентов, вызывал у него возмущение и боль. Профессор видел в этом предательство этической системы, в которой он был воспитан, и, что ему виделось еще более страшным, менталитета, обычаев и традиций, сложившихся на этих просторах. «С измененной или упраздненной ментальной матрицей, — размышлял Кавай и делился своим умозаключением с Анастасией, — у нас нет будущего. Что-то очень плохое проникло в нашу систему ценностей и сейчас уничтожает ее, разъедая изнутри».
Профессор Кавай применял на практике разные методы аналитической семиологии, которую он преподавал, в попытке отыскать некое скрытое значение, некий ключ к давно запертой двери, ведущей в страну, язык и культуру, которые он любил всей душой, в светлое будущее. Язык и культуру он считал совершенными творениями истории, похожими на те изделия, что сияли в витринах ювелирных лавок в его родном городе у озера, завораживая его, когда он еще ребенком засматривался на их тончайшую серебряную вязь. С восторгом он глядел на созданные руками замечательных мастеров броши, перстни, серьги и браслеты, на трубки с перламутровыми и янтарными мундштуками, на чудесные табакерки, украшенные серебряными цветами, на совсем крошечные и побольше, почти прозрачные шкатулки. Он находил в их красоте ключ к разгадке мощи родного языка, великолепия фресок в маленьких, разбросанных, как жемчужины по земле, церквушках, магии народной музыки и песен. Все это было далеко, но до сих пор оставалось светлым и солнечным, как и озеро в его родном крае.
10
Пэм понимала, что ей нужно было найти себе занятие, по крайней мере, на год или два, пока Никлас не примет решения. Переехав в Бостон, она стала работать дизайнером в малотиражном журнале, целевой группой которого были пожилые читательницы-лесбиянки.
Однажды по просьбе начальства Памела согласилась возглавить группу подписчиц, которых журнал наградил поездкой на Мачу-Пикчу и в Куско. За время путешествия она обнаружила, что «лесби» — женщины с теми же проблемами, как и у нее, и что одиночество знакомо всем — от западного Нью-Йорка, где она жила с Ником, и Бостона, где она жила сейчас, до Мачу-Пикчу, и что именно оно заставляет людей собираться в группы и общаться, стараясь забыть о повседневных проблемах.
На обратном пути пассажиры в самолете дремали. Пока они летели над Америкой — континентом с тонко перевязанной талией суши, Пэм вспомнила, что Никлас не позвонил ей на День Независимости, хотя она очень ждала… В памяти всплыли прошлые праздники, которые они проводили в доме ее родителей, когда Ник разрезал индейку, а ее отец раскладывал куски по тарелкам, это было в Ньюарке, городе, где она потом похоронила и отца, и мать, и свое прошлое… После ухода Ника какое-то время она жила в Манхэттене, ища спасения в суматохе города, теперь, вот, переселилась в Бостон… Памела где-то прочитала, что переезды — это нормальное состояние человека, выражение его внутренней природы кочевника. Она старалась так думать, но в глубине души чувствовала, что самое естественное для женщины — это иметь дом, и в нем мужа, и вести полноценную семейную жизнь…
Памела стояла перед зеркалом и выщипывала волоски, которые в последнее время стали появляться на ее уже округлившемся подбородке, когда зазвонил телефон. Пэм поняла по звуку, что звонок междугородний, и этого было достаточно, чтобы сердце у нее заколотилось.
11
Профессор Климент Кавай не оставлял надежду, что наступят времена, когда его страна будет жить в мире и гармонии. В одной книге — путевых заметках, — которую ему дал его старый приятель и коллега с архитектурного факультета, Кавай нашел строки, касавшиеся их родного города: «Хочу особо отметить одну надпись, которая видится мне весьма интересной. Эта надпись высечена на камне, в развалинах церкви Св. Варвары. Она гласит: ΑΓΑΘΗ ΤΥΧΗ ΛΥΧΝΕΙΔΙΩΝ», что в переводе значит: «хорошее (или чистое, честное) счастье для жителей Охрида». Этому посланию из прошлого профессор Кавай придавал широкий смысл — благословения и пророчества. Для него оно звучало как волшебное заклинание, являющееся ключом к решению мучавшей его загадки утраченной доброты и благоденствия.
Несколько лет назад, когда Климент Кавай впервые прочитал в книге об этой надписи, он сразу необъяснимо и сильно взволновался. Вместе с Анастасией и Майей, тогда пяти или шестилетней девочкой с пробором и милыми кудряшками, перехваченными резинками, он отправился в Охрид. Они прожили несколько дней в старом и пыльном отцовском доме и искали камень с вечным благословением. Внимательно осматривали стены старых построек Верхнего города, бродили вокруг церквей, заходили во дворы жилых домов, где, как они думали, мог находиться чудесный камень, но так его и не нашли.
С течением времени этот камень в сознании Климента Кавая начал обретать почти алхимические, магические, даже мифические свойства. Его одержимость камнем ΑΓΑΘΗ ΤΥΧΗ ΛΥΧΝΕΙΔΙΩΝ переняла и Майя. Повзрослев, она самым внимательным образом прочитала книгу, которая оказала такое сильное влияние на ее отца.
— Посмотри, — как-то раз сказала она отцу со свойственной ей иронией, — посмотри, что пишет далее автор твоих любимых путевых заметок о волшебном камне…
— Вернее, метафизическом камне, — поправил ее, со своей стороны, очень серьезно профессор Кавай.