И пусть вращается прекрасный мир
За пролетевшие годы было немало обычных детских истерик, разбитых носов и сломанных деревянных лошадок. Маме тем временем приходилось терпеть соседские пересуды, а иногда — и знаки внимания местных вдовцов, но по большей части наша жизнь была безмятежна: покой, открытость, песчано-серое мельтешение будней.
Мы с Корриганом делили спальню с окнами на залив. Тихой сапой, уж не помню как, но брат, который младше меня на два года, захватил себе верхнюю кровать. Он засыпал на животе, глядя на тьму за окном, скороговоркой бормоча молитвы, которые называл «сонными куплетами». Эти свои заклинания он сочинил сам; моей расшифровке они почти не поддавались, к тому же перемежались хихиканьем и долгими вздохами. Чем сильнее сон одолевал брата, тем ритмичнее звучали его молитвы — этакий джаз, хотя порой Корриган чертыхался прямо посредине, и тогда вся набожность улетучивалась. В свое время я вызубрил весь католический хит-парад — ну там «Отче наш», «Аве Мария», — но и только. Я рос своевольным, замкнутым мальчишкой, и Бог уже успел мне наскучить. Я пинал снизу койку Корригана, тот ненадолго умолкал, но затем все начиналось сызнова. Иногда, проснувшись наутро, я обнаруживал, что мы лежим в обнимку. Грудь брата ходила вверх-вниз, пока он бормотал молитвы.
Тогда я поворачивался к нему:
— Чтоб тебя! Корр, заткнись.
У моего брата были светлая кожа, темные волосы, голубые глаза. Таким детям улыбаются все без исключения. Один его взгляд — и человек словно раскрывался. Люди радовались ему. На улице женщины ерошили ему волосы. Рабочие осторожно хлопали по плечу. А он и понятия не имел, что одно его присутствие придает людям сил, делает их счастливыми, будит в них невероятные желания, — он просто топал дальше, ничего не замечая.
Когда мне было одиннадцать, я однажды проснулся от дуновения холода. Добрел до окна, но оно оказалось закрытым. Тогда я потянулся к выключателю, и все вокруг залило желтым. Посреди комнаты застыла согнутая фигура.
— Корр?
Это от него исходил ночной холодок. Щеки покраснели. Волосы промокли от тумана. От брата пахнуло сигаретным дымом. Корриган приложил палец к губам и вскарабкался по деревянной лесенке к себе.
— Ложись, — донесся до меня его шепот. В воздухе еще витал запах табака.
Утром брат спрыгнул с кровати в тяжелой куртке с капюшоном, надетой поверх пижамы. Ежась, отворил окно и выбил песок с подошв своих ботинок в сад.
— Где пропадал?
— Гулял вдоль берега, — ответил Корриган.
— Ты что, курил?
Глядя в сторону, он тер замерзшие руки.
— Нет.
— Влетит тебе за курение, сам знаешь.
— Да не курил я, — сказал он.
Чуть позже мама повела нас с братом, при кожаных ранцах, в школу. Леденящий ветер продувал улицы. У школьных ворот мама опустилась на колено, обняла нас обоих, поправила нам шарфы и расцеловала. Когда она уже собиралась уйти, ее взгляд упал на кого-то на другой стороне улицы, у церковной ограды: темная фигура, завернутая в большое красное покрывало. Мужчина поднял руку. Корриган помахал в ответ.
В ту пору по Рингсенду бродило много старых алкашей, но мне показалось, мама на миг остолбенела, и я решил, что тут кроется какая-то тайна.
— Мам, кто это? — спросил я.
— Беги уже, — был ответ. — После уроков разберемся.
Брат молча шагал рядом.
— Кто это там, Корри? — пихнул его я. — Кто это был?
Не ответив, он побежал к своему классу.
Весь день, сидя за деревянной партой, я грыз карандаш и строил догадки. Мне мерещились то забытый дядюшка, то отец, который все-таки вернулся, оказавшись на мели. Ребенку ничто не кажется невероятным. Часы висели на дальней стене комнаты, но, пригнувшись, я мог следить за обратным ходом их стрелок в старом веснушчатом зеркале над классным рукомойником. Едва прозвенел звонок, я вылетел за ворота, но Корриган выбрал длинную дорогу: он плелся, едва передвигая ноги, мимо жилых домов, мимо пальм, вдоль волнолома.
На верхней койке Корригана дожидался тугой бумажный сверток. Я сунул его брату. Тот, пожав плечами, провел пальцем под бечевкой, неуверенно потянул ее. Внутри оказалось новое покрывало — пушистый синий «фоксфорд». [8]Брат развернул его, расправляя складки, взглянул на маму, кивнул.
Она провела по его щеке пальцами:
— Это в последний раз, слышишь?
К разговору пришлось вернуться пару лет спустя, когда и это покрывало он отдал — уже другому бездомному бродяге, другой морозной ночью, у канала, на очередной поздней прогулке, на цыпочках сойдя по лестнице и затерявшись во тьме. Простое уравнение: мой брат считал, что кто-то нуждается в покрывале больше, чем он сам. Корригану этого хватало, и он готов был в случае чего принять заслуженное наказание. Тогда я впервые начал догадываться, что уготовано брату. Я вспоминал то покрывало, глядя на лица опустившихся ньюйоркцев — проституток, попрошаек и прочих безнадег, — всех, кто тянулся к Корригану так, будто мой брат был благословенным лучиком света в том грязном сортире, которым на поверку оказался мир.
* * *Корриган рано начал выпивать — лет в двенадцать-тринадцать, — и делал это раз в неделю, по пятницам после уроков. Стащив с шеи галстук и свернув форменный пиджак, он мчался из школьных ворот к остановке в Блэкроке, пока я играл в регби на стадионе. Оттуда мне было видно, как он вскакивает в автобус маршрута 45 или 7А; когда тот трогался с места, силуэт брата уже двигался к задним сиденьям.
Корригану нравились места, куда не дотягивалось солнце. Неухоженные пустыри доков. Ночлежки. Перекрестки с выщербленной брусчаткой. Он частенько сиживал с пьяницами на Френчменз-лейн и Спенсер-роу. [9] Приносил с собой бутылку, пускал по кругу. Если та возвращалась, он выпивал напоказ, вытирал рот кулаком, как бывалый алкаш. Всякому было ясно, что Корриган пьет не всерьез: он не следил за бутылкой, не тянулся к ней и отхлебывал, только когда ту протягивали. Надо думать, он считал, что вписывается в компанию. Конченые забулдыги смеялись над ним, но Корригану было наплевать. Разумеется, его использовали. Очередной сопляк, примерявший шлепанцы бомжа, но в его карманах всегда водилось несколько пенни, и он был готов поделиться, так что пьяницы гоняли Корра в магазин на углу за очередной бутылкой или сигаретами поштучно.
Порой он возвращался домой без носков. Время от времени приходил и без рубашки, так что спешил наверх, пока не застукала мама. Чистил зубы и плескал воду в лицо, а затем спускался к столу полностью одетый, задумчиво-странный, но недостаточно навеселе, чтобы его поймали с поличным.
— Где ты был?
— Богоугодные дела.
— Разве Бог заповедал не помогать матери?
Брат усаживался за стол, мама поправляла ему воротник.
Со временем Корриган сделался своим у бродяг, слился с фоном, растворился среди них. Он ходил с ними до ночлежки на Ратленд-стрит и садился на корточки у стены. Корриган слушал их истории — длинные, несвязные рассказы о жизни, протекавшей, казалось, в совершенно другой Ирландии. В их компании он проходил обучение и старался пропитаться нищетой этих людей так, словно собирался присвоить ее. Он пил. Покуривал. Никогда не заговаривал об отце — ни со мной, ни с кем-либо еще. Но наш сгинувший неведомо где отец был там, внутри, уж я-то знал. Корриган либо топил его в дешевом пойле, либо сплевывал с языка, как табачную крошку.
На той неделе, когда Корригану исполнилось четырнадцать, мама отправила меня его искать: брат весь день где-то шлялся, а она испекла для него торт. Дублин заволокло вечерней моросью. Мимо простучала запряженная в телегу коняга с яркой фарой на динамомашине. Я смотрел, как она удаляется, — точка расплывающегося света. В такие мгновения город отвращал меня — в нем не было желания стряхнуть с себя хмарь. Я шагал мимо заштатных гостиниц, антикварных магазинчиков, свечных лавчонок, витрин с распятиями и молитвами на эмали. К ночлежке вели черные ворота с коваными пиками поверху. Я зашел за угол, где стояли мусорные баки. Из погнутой водосточной трубы сочилась вода. Перебравшись через залежи ящиков и коробок, я принялся звать брата. Корриган был настолько пьян, что не держался на ногах. Я ухватил его за локоть.