Софринский тарантас
А сколько я раненых из-под огня вынесла, скольким помощь оказала, мне сейчас даже трудно представить, откуда у меня тогда силы брались. До сих пор вся грудь и живот в шрамах, потому что ползать приходилось и по гвоздям, и по камням, и по горячим осколкам. Думала, что и не доживу до конца войны, убьют, ведь многие мои раненые снова в бой шли, а врагу разве это понравится… Немцы людей с красным крестом без всякой жалости убивали. Домой прихожу, а на меня похоронка. Родители вещи мои все пораспродали. А в память обо мне девчонку из детдома взяли… — Умолкнув, она дрожащими руками достала из кофточки платочек и, вытерев запотевший лоб, с каким-то уже новым для себя восторгом продолжила: — А после войны на параде я вдруг встречаю своего командира… Он как увидит меня да как заплачет: «Ты ли это или не ты?..» И на глазах всего люда как обнимет меня, товарищи его подбежали и в воздух стали меня подбрасывать да что есть мочи кричать: «Да здравствует спасительница! Слава ей! Слава ей!» А потом, когда они успокоились, мне командир рассказал, что после немецкого артобстрела они, не найдя меня, вместе с погибшими нашими бойцами положили мою медицинскую сумку, она вся осколками разорвана была и кровью залита… На Волге под Сталинградом есть братская могила, так там на дощечке и моя фамилия выбита.
На войне, доктор, все душа в душу жили. Каждый стремился отдать часть души ближнему, помочь, а сейчас… — И, запнувшись, закрыла глаза. Затем, достав из маленького карманчика таблетку валидола, сунула ее под язык. — Может, когда этот полненький умрет, другие будут получше… — И с тихой грустью улыбнулась. — Только жаль, меня уже не будет…
На прошлом дежурстве отвез больного в терапию с гипертоническим кризом. Давление у него за двести. Но не прошло и трех дней, как звонят на «Скорую», мол, срочно перевозите его в инфекционное отделение, у него грипп. В это время я оказался в диспетчерской. А раз это мой был больной, то я и поехал его перевозить. Приезжаю в приемное. Он сидит на кушетке, не в больничной одежонке, а уже в той, в которой я три дня назад привозил его. На нем старенький пиджак, под ним красный свитер. Глаза у больного длинные, узкие, спрятанные. То ли оттого, что он опух, то ли еще отчего-то, но он похож на корейца, хотя, безусловно, он русский. Я с сожалением смотрю на него. Он сморкается в платок и плачет Оказывается, покуда я ехал за ним, он поскандалил с врачами. Те говорят, что он грипп из дому в больницу принес. А мой больной доказывает, что он гриппом не болел, а грипп в больницу принесли посетители, да и могли сами врачи грипп занести. И вот из-за этого гриппа, неизвестно откуда и как взявшегося, он не сможет долечить гипертонию. ЧП и для больницы, ведь теперь из-за этого больного, у которого был констатирован грипп, первую и вторую терапию, а затем и всю больницу закрывают на карантин.
— Да поймите же вы, я не виноват… — доказывает больной. — Я был до этого здоров и никаким гриппом не болел, а вот у вас полежал и был готов…
Но врачи хором ему в ответ: «Да как вы смеете нас так осуждать. Наша больница на всю область известна как школа передового опыта. В коллективе все ударники, так что, уж извините, наша больница гриппом вас, да и всех остальных, ну никак не могла наградить. Слава богу, мы не отсталые и гриппы, как некоторые завалюхи, не раздаем…»
В споре больному не победить. Среди медперсонала, атакующего его, находится главврач, на вид культурный и очень чистенький. На его носу фирменные очки. А красный галстук, длинный и широкий, до самого пояса.
Делать нечего. Я забираю больного. В машине ему становится вновь плохо, как и три дня назад, давление переваливает за двести. Торопливо делаю инъекции. И всеми силами, точно обманщик какой, успокаиваю его и уговариваю, чтобы он не сердился на врачей, они не виноваты и карантин есть карантин, против него, увы, не попляшешь. Уговариваю, а сам тихо, чтобы не слышал больной, приказываю водителю, чтобы он поскорее вез нас в ближайшую какую-нибудь больничку-завалюху. Там, безусловно, может быть и беспорядок, и больные лежат не только в палатах, но и в коридорах, в ваннах и во всех других подсобных комнатах, где только можно лежать. Но зато там, я знаю, не спорят. Там нет времени для споров. Там лечат.
Скоро пересменка. И этот вызов последний. Машина несется по потускневшим от дождя улицам. Растопырив уставшие пальцы рук, я сквозь открытое окно подставляю их ветерку. Ветер охлаждает их. И усталость проходит. Если подсчитать общую сумму уколов, которые мне пришлось переделать за сегодняшнее дежурство, то цифра, наверное, перевалит за восемьдесят. А сколько раз мне пришлось открыть и закрыть дверцу автомашины. А сколько раз я, словно отъявленный санитар, брался за носилки и вместе с водителем спускал тяжелобольных с пяти-, а то и шестиэтажных домов при неработающем лифте, или же, наоборот, поднимал их. Руки ноют. Ноги ноют. Голова шумит. Все тело кажется застывшим. Неповоротливо оно, еле-еле слушается. Скорее бы пересменка. И скорее бы упасть в постель.
Рослый молчаливый водитель, плотно сжав губы, смотрит вдаль. На нем сермяжная поддевка, шея обмотана шарфом. Ровной рысцой несется «уазик» по колдобинам, и волнующе сипит его выхлопная труба, да порой, чуть прибуксовав в какой-нибудь яме-канаве, в непонятной радости вдруг завизжит, закричит облегченно мотор.
— Но, но, бодливый!.. — зачмокав губами, прокричит водитель и вот так вот, словно лошадку, три раза подбодрив свой «уазик», выедет из лужи, в которой он чуть было не споткнулся, а затем вновь понесется лихо и быстро, раскидывая грязь по сторонам. Белой пеной забивает двигающиеся по стеклу щетки-дворники дождик. В коротком промежутке очищенного от капель стекла вижу домик, а рядом на хрупкой ножке аист-колодец. Ведро, потемневшее от времени, точно маятник, болтается на веревке, лаская воздух и дождевые капли. Водитель, обозрев домик, остановил машину.
— Все, кажись, приехали… — И, выйдя из машины, пошел к колодцу попить.
Я пошагал в дом. Дверь приоткрыта, видно, меня ждут Прошел одну комнату, затем другую.
— Есть ли здесь кто?.. — спросил я.
— Здеся… — откликнулся молодой голосок из боковой комнатки.
Я вошел в нее. В левом углу лежит аккуратно выбритый и причесанный парень лет двадцати пяти, не больше. Он сиротливо посмотрел на меня и, указав на рядом стоящий с ним стул, сказал:
— Садитесь… Я сел.
Был он весь бледный. И очень уж сильно как-то опухли руки и ноги. Я спросил:
— Что у вас болит?..
Он с грустью посмотрел на меня и ответил:
— Вот холодный, голодный, с голыми опухшими пятками здеся лежу… — И добавил: — Отэкспериментировался… Служил студентам-медикам как подопытный кролик. А точнее, был для них экспонатом. Вместо того чтобы лечить, врачи с одной лекции на другую волоком таскали… Человек по сто в день мои суставы щупали, одних учебных историй болезни что-то около сорока на мне написали. Утром, бывало, проснусь, а практиканты тут как тут и ну давай меня из кабинета в кабинет таскать… Я говорю им, возьмите другого, я уже устал. А они хором, мол, нам другие не нужны, нам ты нужен. Во-первых, молодой, а во-вторых, с болезнью страшно запущенной, так что лучшего случая для истории болезни и не предвидится. И вот таскали, таскали они меня, по телевизору два раза показывали, на симпозиум я идти не мог, так на носилках принесли… И вот лишь после того, как со мной на двух лекциях кряду плохо с сердцем стало, перестали таскать… Отвоевался, говорят, и объясняют, что, мол, по науке так должно с моей болезнью и быть. Прогрессирование, мол, началось. Поступал-то я, доктор, к ним, суставы чуть-чуть болели, без красноты были, а тут словно култышки до помидорного цвета раздулись — и не встать, не лечь. Я им в день выписки говорю: вы хоть каких-нибудь таблеток мне выпишите, а они мне о своем горе, мол, кто же их теперь на лекциях будет выручать. Вот и лежу теперь один в доме, маюсь… — И больной, побледнев, вздохнул. — Шаг ступну, боль жуткая. Два ступну, падаю… Да и студентики-ловкачи, когда нужен был им для истории болезни, приходили, а сейчас забыли…