Трое в лодке, не считая собаки. Трое на четырех колесах (сборник)
Я греб на корме. Я делал все, что мог. Я вскидывал весла на два фута {36} вышины и давал всей воде стечь с них, прежде чем окунуть их обратно, и каждый раз выбирал гладкое местечко на поверхности воды, чтобы погрузить их. (Сидевший на носу гребец сказал немного погодя, что не считает себя достаточно искушенным в этом искусстве, чтобы грести вместе со мной, но, если я ему позволю, он посидит без дела, чтобы полюбоваться взмахом моего весла. Мой метод грести страшно заинтересовал его.) Но, невзирая на все это, как бы я ни старался, время от времени случайные брызги все же попадали на платья.
Барышни не жаловались, но прижались одна к другой и поджали губки, и каждый раз, когда с ними соприкасалась капля воды, они морщились и вздрагивали. Вид этого безмолвного страдания представлял внушительное зрелище, но меня он вконец расстроил. Я чересчур впечатлителен. Движения мои стали неровными и причудливыми, и я тем больше плескался, чем больше старался этого не делать.
Наконец я сложил оружие: я сказал, что сяду на носу. Нос согласился, что так будет к лучшему, и мы поменялись местами. Дамы невольно с облегчением вздохнули, увидав, что я удаляюсь, и на время даже совсем повеселели. Бедняжки! Лучше бы они примирились со мной. Приобретенный ими сосед был из тех развеселых, беззаботных, туповатых малых, у которых как раз столько же впечатлительности, сколько у щенка водолаза.
Можно было испепелять его взглядом в течение часа, и он того не замечал, а если бы и заметил, то нисколько бы не смутился. Он начал грести веселым, бодрым размашистым взмахом, осыпавшим всю лодку целым фонтаном брызг и приведшим все общество в оцепенение. Когда ему случалось окатить один из этих туалетов полупинтой {37} воды, он испускал любезный смешок и говорил:
– Виноват, извините! – И предлагал им свой носовой платок, чтобы обтереться.
– О, ничего, пустяки! – отвечали бедняжки и исподтишка натягивали на себя пледы и плащи, защищаясь своими кружевными зонтиками.
Во время пикника им пришлось плохо. От них требовалось сидеть на траве, трава была пыльная, а древесные стволы, к которым им предлагали прислониться, по-видимому, не подвергались чистке в течение многих недель; поэтому они разостлали носовые платки на траве и уселись на них, прямые как свечки. Кто-то, пронося мимо на тарелке пирог с мясом, споткнулся о древесный корень, и начинка так и брызнула во все стороны. Хотя на них ничего не попало, однако этот случай навел их на мысль о новой опасности и взволновал их; после этого, как только кто-нибудь передвигался поблизости с чем бы то ни было способным упасть и испачкать их платья, они следили за ним с возрастающим волнением, до тех пор пока тот не садился обратно.
– А ну-ка, девицы, – бодро сказал им наш приятель Нос по окончании еды, – пожалуйте сюда перемывать посуду.
Они не сразу его поняли. Когда же им удалось уразуметь, в чем дело, они выразили опасение, что не сумеют этого сделать.
– О, я живо вас научу, – воскликнул он, – это очень забавно! Ложитесь на… я хочу сказать, наклонитесь над берегом, понимаете ли, и полощите посуду в воде.
Старшая сестра выразила опасение, что у них нет подходящей одежды.
– Ничего, сойдет и эта, – сказал он беззаботно, – вы только подоткните подолы.
Мало того, он заставил их это сделать. Он пояснил им, что в этом-то и заключается главная прелесть пикника. Они сказали, что это очень интересно.
Теперь, когда я все это обдумываю, мне приходит на ум – а что, если этот молодой человек вовсе не был таким тупоумным, как нам казалось? Что, если он… да нет, быть не может: в нем было столько ребяческого простодушия!
Гаррис выразил желание высадиться в Хэмптон-Корте, чтобы посетить могилу миссис Томас.
– Кто такая миссис Томас? – спросил я.
– Почем я знаю! – отозвался Гаррис. – Она дама, у которой смешная могила, и я хочу посмотреть ее.
Я запротестовал. Потому ли это, что я не устроен так, как следует, но дело в том, что самого меня никогда не тянуло к могильным плитам. Я знаю, что, приехав в какой-либо город или деревню, приличия требуют, чтобы вы тотчас мчались на кладбище изучать могилы; но я всегда отказываю себе в этом развлечении. Мне неинтересно плестись в темных и холодных церквах по пятам запыленных стариков и прочитывать эпитафии. Даже вид кусочка потрескавшейся меди, вправленного в камень, и тот не дает мне того, что я называю истинным счастьем. Я возмущаю почтенных старых пономарей невозмутимостью, которою умею облечься перед самыми душераздирающими надписями, и недостатком интереса к истории местного помещичьего рода, тогда как мое нетерпение выбраться вон оскорбляет их лучшие чувства.
В одно золотое утро солнечного дня я стоял, прислонившись к низкой каменной ограде деревенской церкви, и курил, и впивал тихую, спокойную радость, разливавшуюся от чарующей, мирной картины: старая серая церковь с ее густым плющом и любопытным портиком резного дерева, белая дорожка, вьющаяся вниз с холма между двух рядов высоких вязов, выглядывающие из-за аккуратных изгородей крытые соломой хижины, серебряная река в ложбине, лесистые холмы вдали…
Очаровательный был вид! Нечто идиллическое, поэтичное – он вдохновлял меня. Я почувствовал себя великодушным и добрым. Мне захотелось никогда больше не быть злым и грешным. Приеду и поселюсь здесь, думалось мне, и никогда больше не стану делать зла, и буду вести безгрешную, прекрасную жизнь, и отращу себе серебристые седины, когда состарюсь, и все такое прочее.
В эту минуту я простил всем своим родным и знакомым их зловредность и греховность и благословил их. Они не знали, что я благословляю их. Они продолжали идти путем погибели, не подозревая о том, что я делаю для них в далекой, заброшенной деревушке; но все же я сделал это, и сожалел, что не могу известить их о том, ибо желал их осчастливить. Я весь погрузился в эти великие и праведные мысли, как вдруг мои грезы были нарушены резким пискливым голосом, выкрикивавшим:
– Ладно, сэр, ладно, иду, иду. Все в порядке, сэр, потерпите!
Я поднял голову и увидел, что ко мне через кладбище ковыляет лысый старик с большой связкой ключей, позвякивавших на каждом шагу.
Я с молчаливым достоинством сделал ему знак удалиться, но он продолжал приближаться, вереща на ходу:
– Иду, сэр, иду. Хромаю ведь немножко. Нет уж прежней лихости. Сюда, сэр.
– Ступайте прочь, несчастный старик, – сказал я.
– Я спешил как мог, сэр, – отвечал он. – Моя хозяйка только сию минуту вас увидала. Ступайте за мной, сэр.
– Ступайте прочь, – повторил я. – Оставьте меня, не то я переберусь через стену и убью вас.
Он оторопел.
– Разве вы не хотите посмотреть могилы? – спросил он.
– Нет, – возразил я, – не хочу. Я хочу оставаться здесь, прислонившись к этой старой выветренной стене. Ступайте прочь и не беспокойте меня. Я битком набит прекрасными и высокими мыслями и хочу так и остаться, потому что это дает мне приятное и праведное чувство. Нечего вам шататься здесь, и выводить меня из терпения, и вытеснять лучшие мои чувства этими вашими могильными россказнями. Ступайте прочь и найдите кого-нибудь, кто бы вас дешево похоронил, я оплачу половину расходов.
С минуту он был ошеломлен. Он протер глаза и усиленно всмотрелся в меня. Вроде человек как человек. Он никак не мог понять, в чем дело.
Тогда он спросил:
– Вы ведь не здесь живете? Вы приезжий?
– Нет, – сказал я. – Если бы я жил, то вы бы уже здесь не жили.
– Значит, – сказал он, – вы хотите повидать памятники – гробы схороненных людей, понимаете ли, могилы?
– Вы шарлатан, – ответил я, воодушевляясь, – я не хочу видеть могил – ваших могил. На что они мне? У нас есть свои могилы, у нашего семейства. Да один только памятник дядюшки Поджера на кладбище Кенсэл-Грин, ведь это слава всего прихода! А в склепе моего деда в Бау помещается до восьми посетителей; тогда как у моей внучатой тетушки Сусанны кирпичный памятник на финчлийском кладбище, с барельефом на плите в виде кофейника и шестидюймовой дорожкой вокруг из лучшего белого камня, за который заплачены фунты и фунты. Когда мне нужны могилы, вот куда я иду веселиться, – мне не нужны чужие могилы. Когда вас самого похоронят, я приду взглянуть на вас. Вот все, что я могу для вас сделать.