Жизнь - сапожок непарный : Воспоминания
Главного инженера стройки звали Яков Ильич. Очень сдержанный человек. Он научил меня играть в теннис. Корт был недалеко, и, коща я приезжала к родителям, он кричал под окном: «Том, нас ожидает корт».
Вечером в клубе был концерт ленинградской бригады, и мы пошли все вместе. Сели в первый ряд: мама, Яков Ильич, я, еще несколько человек. Последним в программе был фокусник. Он манипулировал платками, кувшином с водой, еще чем-то и, подойдя к краю сцены, обратившись ко мне, предложил подняться и подтвердить, что в кувшине действительно нет воды. Я не изъявила желания принять в этом участие. С присущим ему добродушием Яков Ильич уговорил:
— Да поднимитесь, загляните, что там.
Когда я спрыгнула на свое место обратно, объявили антракт. Наперекор толпе навстречу нам двигались трое незнакомых. Они вплотную подошли к Якову Ильичу.
— Следуйте за нами! — И, взяв его в кольцо, повели к выходу. Яков Ильич ни звука не проронил, даже не обернулся. Так вот и ушел между этими людьми. Просто ушел. Арест был произведен у всех на глазах, в людном клубе. Действительность показалась нереальной. Все как-то сместилось, сдвинулось. Я не могла поверить, что присутствовала при аресте хорошо знакомого человека, усомнилась в том, что видела своими глазами нечто, имеющее отношение к смыслу и сути того, что было жизнью.
Более чем через год, когда многое изменилось уже в судьбе и нашей семьи, я встретила его на улице. Едва узнав, все-таки забежала вперед: да, это был он. Яков Ильич оказался «счастливчиком», его выпустили после следствия на волю. Он был скуп на слова, почти ничего не рассказывал, но, загнув обшлаг пальто и пиджака, показал «браслет», выжженный вокруг кисти руки. И пояснил: следователь тушил таким образом папиросы.
И снова не верилось в то, что вижу это своими глазами. А человек, объявивший себя другом родителей, опять позвонил через месяц. И опять не захотел назвать своей фамилии. Но я почему-то именно в этом вопросе проявила настойчивость. Тоща он ответил: Серебряков.
— Как дома? — осведомился он.
— Спасибо, хорошо. Я спрашивала о вас маму, она вас не помнит.
— Ну, об этом после. Сейчас есть дело поважнее. Вы собираетесь ехать в Жихарево на воскресенье?
— Да.
— Так вот. Вам на этот раз не следует ехать.
— Как? Почему?
— Ничего особенного. Беспокоиться не надо, но ехать тоже не надо.
— Объясните, почему? Что-нибудь случилось?
— Ничего не случилось. Но я прошу вас не ехать. Все!
Я уже боялась этого человека. Боялась его имени, недомолвок, его усеченных фраз.
Как всегда в воскресенье, я собралась ехать к семье, однако садилась в поезд с чувством неуверенности. По приезде во все посвятила маму. Ей было виднее, в какую минуту сказать об этом отцу. Не выходя, весь день просидела дома. На звонки просила маму отвечать, что меня нет.
Папа уже давно, разговаривая с кем-нибудь из посторонних, не без гордости представлял меня: «Это моя старшая дочь». Мне стало видеться в этом, что он гордится мною.
К вечеру того дня папа отправился на товарную станцию встречать состав с вербованными, которых набирали в Центральной России. Я попросила его взять меня с собой. Было неодолимое желание по-взрослому, серьезно поговорить с отцом о Серебрякове самой. Готовилась к разговору, как «старшая дочь».
Папа в сапогах, в брезентовом плаще шагал впереди. Я едва поспевала за ним. На станции выгружались приехавшие на заработки люди. Папа приветствовал их речью. Духовой оркестр хрипло, в захлебе от полившегося дождя, проиграл марш. Мы возвращались к дому, когда уже стемнело. За пеленой дождя перемигивались огни стройки.
— Папочка, — начала я, — знаешь, несколько раз звонил какой-то человек, отрекомендовавшийся твоим другом. Я не знаю, что ему надо, но он просил меня сегодня не ехать сюда.
Папа отмахнулся:
— Это тебя твои кавалеры разыгрывают.
— Что ты! Я видела этого человека. Он пожилой, он…
— Ерунда!
Отец не встревожился, не поверил мне, не захотел продолжать разговор. Диалог опять не состоялся.
Часов в десять вечера я уезжала в Ленинград. Поскольку мой приезд уже перестал быть тайной, на вокзал, как обычно, меня провожали друзья. Мама тоже пошла.
Со ступеней вагона я обернулась, чтобы еще раз попрощаться, и в тот же момент увидела, как от станционного помещения к поезду с собакой шел Серебряков. Мама почувствовала, как я испугалась, и мгновенно обернулась именно на него. Он сел в один из первых вагонов. Поезд тронулся. Только этот взметнувшийся мамин взгляд и был для меня каким-то утешением. Мне было страшно сидеть в полупустом вагоне пригородного поезда, зная, что рядом едет непонятный, что-то знающий про нас человек. Может, и не враг, но и не друг. Я неотрывно смотрела в вагонную дверь, ожидая, что он войдет сюда вместе с собакой.
Он подошел лишь на перроне в Ленинграде.
— Ну что ж, будем знать, что вам доверять нельзя, что вы человек несерьезный. — И прошел мимо.
Я ничего не ответила, да и не сообразила бы, что сказать. Фразу эту запомнила. Она обижала, мешала, замутняла мое существование.
Через несколько дней арестовали директора строительства Иосифа Антоновича Курчевского.
Папа был настолько потрясен арестом друга, что ни с кем не мог разговаривать. Не откладывая в долгий ящик, папу тут же исключили из партии за то, что он давал рекомендацию в партию «врагу народа» Курчевскому. С поста заместителя директора отец был смещен на должность начальника транспортного отдела.
Мама рассказывала, что отец трое суток не ложился спать, повторяя только одну фразу: «Какое эти трое имели право исключать меня из партии?» Исключали его не на общем собрании, а три человека из бюро. Мама плакала: «Владек! Тебя тоже арестуют!» Папа яростно кричал: «За что? За что меня арестуют? Не городи глупости! Не смей произносить это вслух»!
В пятницу, 22 ноября 1937 года, мама приехала в Ленинград, чтобы забрать кое-какие вещи. В субботу после школы мы вместе должны были их увезти. Мама переночевала дома. Вернувшись из школы, я ее не застала.
— Где мама? — спросила я бабушку.
— Садись пообедай, — заплакала она.
— Где мама?
— Сядь поешь, — повторила бабушка.
В комнату вошел наш сосед, которому родители сдавали комнату.
— Тамара, вы взрослая девочка, — сказал Давид Абрамович, — надо быть мужественной. Сегодня ночью арестовали вашего отца.
Еще плохо понимая, что с нами случилось, я только слышала, как гремели и заглушали все остальное слова «папу аресто-ва-ли!»
Телефонистка из Жихарева рассказала маме, как ночью пришли за папой, как делали обыск, как папа, по словам понятых, в несколько минут стал весь белый — поседел на глазах. Когда его уводили, сестренки бежали за ним до станции. Их отгоняли, но, не зная, куда им деться, они все бежали за ним и плакали. Телефонистка подобрала их и до утра продержала у себя.
После ее звонка мама кинулась на вокзал к первому попавшемуся поезду. Схватив оставленные мамой вещи, я бросилась следом за ней.
В трамвае люди разговаривали между собой, словно ничего не произошло. Все вдруг стало посторонним, чужим.
В поезде, забравшись на вторую полку, чтобы ни с кем не общаться, я смотрела в окно. Уже выпал снег. Папа возник где-то в глубине сознания. В сердце. И там его вели двое с винтовками. Папа оступался, проваливался в снег… двое подталкивали его. Я не могла одолеть, переварить эту картину: молчаливый папа все шел и шел под конвоем в неопределенном направлении… Я, оказывается, сильно любила своего сурового, безупречно честного отца. Едва не проехав станцию, забыв в вагоне все вещи, все-таки успела выскочить из поезда.
Дома после обыска все оставалось разбросанным. Из угла комнаты без слез смотрели перепуганные сестренки. Ни к чему не притронувшись, лежала в постели мама. Попросила протопить комнату и что-то сварить поесть. Я хотела пойти к позвонившей в Ленинград телефонистке, но мама остановила: