Жизнь - сапожок непарный : Воспоминания
Оказалось, существует очередь для тех, кто осужден «без права переписки». Каждый освобождающийся должен развести несколько писем от них. На его освобождение пришлась папина очередь.
— А вы сами из Ленинграда? Ваш дом здесь?
— Нет, сам я из Средней России.
— Значит, вы специально приехали привезти папино письмо?
— Можно считать, что так.
После того как первая схема верований была разбита в пух и прах, идеалы сокрушены, а нужда в них была сверхогромной силы, я слушала этого человека голодно, ненасытно, что-то отталкивая, чем-то пропитываясь. В сознании раздвигались границы ранее существовавшего пространства, делая его шире и страшнее.
«Должен был привезти вам письмо?» Глядя на болезненное лицо приехавшего человека, я понимала, что это героизм. Подлинный, не рассчитанный на внешний эффект, не книжный, а исходящий из еще неизвестных глубин.
Инстинктивно я чувствовала, что выражать ему свой почти что восторг неуместно. Надо было что-то сделать для него. Но что?
Мы с мамой приготовили ему ванну, положили на лучшую нашу постель, просили у нас погостить. Я побежала покупать билеты в театр. Выбрала свою любимую Александринку.
Сидя в уютных, обшитых темно-красным бархатом креслах на спектакле «Таланты и поклонники», я главным образом поглядывала на соседа: нравится ли ему Негина — Парамонова? Великатов — Гайдаров? Сама Корчагина-Александровская? Доволен ли он? И поняла, что спектакль ему не слишком интересен, но очутиться в обстановке театра приятно. Он как-то размягчился, отдыхал, но был где-то очень далеко.
То, что этот человек привез нам первое и единственное письмо от папы, следуя обязательствам личного долга, убеждало в том, что человечность, в которую так пошатнулась вера, на этом свете существовала. Более скупая, но емкая, она находилась в другом измерении. Не там, где арестовывали отцов, высылали семьи «врагов народа», исключали из комсомола. Не там!
Ко всему наш гость, словно угадав наши с мамой мучения, сказал, что попытается связаться со сплавщиком леса и попросит его передать от нас письмо отцу. Сам предложил это и к вечеру приехал с согласием сплавщика. Мы с мамой писали нескончаемо длинное письмо, стараясь уверить отца, что у нас все благополучно, что мы все вместе, в Ленинграде, ждем и дождемся его.
Дошло ли это письмо до папы? Нет, разумеется. Слишком бы это было хорошо. Больше мы никогда ничего от него не получали и ни от кого о нем ничего не слышали. Через двадцать семь лет Валечка сделала запрос о папе. Пришел ответ:
СВИДЕТЕЛЬСТВО О СМЕРТИП-Б № 293408.
Гр. Петкевич Владислав Иосифович умер 10 февраля 1942 года. Возраст 66 лет.
Причина смерти — абсцесс печени, о чем в книге записей актов гражданского состояния о смерти 1956 года 29 числа произведена соответствующая запись № 2.
Место смерти — город, селение — Место регистрации — Мгинский райзагс
Ленинградской области.
Дата выдачи 29 июня 1956 г.
Заведующий бюро записей актов гражданского состояния (Подпись)
Чиновник, составлявший справку, не потрудился даже высчитать папин возраст. Если он действительно погиб в 1942 году, ему было всего пятьдесят два года. Безразличие руки, составлявшей документ, тоже История.
Одиноким и заброшенным, в полной безвестности погиб мой отец. Место смерти не означено, стоит прочерк. Свалочная яма, что считается могилой отца, — Тайна Государственная.
А зловещая дата его гибели: февраль 1942 года? Ей еще суждено появиться в биографии нашей семьи.
Заверение главы государства о том, что «сын за отца не отвечает», известно было со времен коллективизации, когда сыновей и дочерей раскулаченных высылали в Якутию, Соловки, в дома трудновоспитуемых, а тех, кто уцелел, не принимали в вузы страны.
В 1937–1938 годах этот аншлаг обрел вторую жизнь, когда «дети врагов народа» в большинстве своем были высланы.
Мы составили исключение. «Должны быть благодарны!» — говорили нам не однажды.
— Но ведь с тремя же детьми… — оправдывалась мама.
— Что ж, что с тремя. И с шестью высылали, — резонно поправляли ее.
Были правы. Норм не существовало.
В конце 1938 года, когда черное слово «арест» стало возникать пореже, меня неожиданно вызвали в Василеостровский райком комсомола, где некоторое время назад отобрали комсомольский билет. Без каких бы то ни было объяснений, тени виноватости или извинения на этот раз объявили:
— Можешь взять свой комсомольский билет.
«Отдай! Положи!», а теперь: «Можешь взять!». Так просто? Комсомол для меня включал все лучшее и высокое, чем жив человек. Проголосовав за мое исключение, провозгласив: «Ты больше не комсомолка!», молодежный союз самоуничтожил себя. Я помнила недели своей тяжелой болезни после исключения. По-прежнему считала отца невиновным. На его бушлате был нашит номер, он работал по колено в воде. Ничто во мне не встрепенулось на холодное «возьми». А если так, бесчестно было брать отобранный документ. Я окаменело ответила:
— Не надо!
И ушла.
Отказу от комсомольского билета ужаснулись все — и взрослые, и ровесники. Меня хором назвали глупой, слишком гордой, «с фанабериями». Особенную боль причинило «логическое» умозаключение: «Значит, правильно исключили».
С того момента, видимо, на меня было заведено особое «досье».
Ведомая одними эмоциями, из всех сложностей я выходила на своевольные ориентиры. Только согласие собственных чувств с поступком давало ощущение правоты и свободы, устанавливало тот режим мироощущений, который многое определил и в дальнейшем.
Мой приработок, приобщенный к деньгам от продажи вещей, был недостаточен для содержания семьи из пяти человек (бабушка тогда еще жила с нами).
Выручила случайность. В период папиной периферийной службы мама сдавала комнату семье Д. После ареста папы комната осталась за ними. В разговоре с мамой они делились намерением обучить свою старшую дочь, мою ровесницу, росписи тканей. Есть-де у них приятельница, которая за плату обучает этому выгодному ремеслу. Навестив их, эта знакомая постучала к нам в дверь:
— Разрешите позвонить от вас по телефону?
На плечах у зеленоглазой эффектной женщины была накинута косынка с необычайно смелой цветовой раскадровкой: от туманно-красноватого, оранжево-желтого цветов через болотный она уярчалась до буйно-зеленого. Я загляделась. Она неожиданно предложила:
— Давайте я вас, Тамарочка, научу рисовать батиком?
Мы с мамой поблагодарили и отказались.
— Бесплатно, конечно, — угадав причину отказа, тут же прибавила она.
Так запросто участие и насущная помощь вошли тогда в наш дом. Как призналась потом сама Елизавета Егоровна (так звали эту художницу, впоследствии моего друга), интерес ко мне пробудился у нее «от противного». Семья Д., рассказав ей про наши обстоятельства, охарактеризовала меня как личность малоинтересную, заурядную, в чем были совершенно правы. Я не являла миру ни дарований, ни человеческой законченности, а представляла собой бесформенный моток фантазий и чувств. Итак, прежде урока мастерства росписи тканей я получила от Елизаветы Егоровны или, как ее называли «бель Лили», прекрасный урок — искать в человеке лучшее и обратное тому, что о нем бывает сказано.
Первое время я работала как подсобница у нее на дому. Работая в артели, Лили брала и частные заказы. Среди ее клиентов были известные ленинградские балерины и ленинградские модницы. На однотонный или тускло расцвеченный отрез заказчицы она наносила затейливый узор, превращая ткань в яркое многоцветье. Думаю, что непринужденная обстановка этих рисовальных уроков и возгоревшаяся дружба между тридцатилетней художницей и мною помогли развиться во мне импровизационному началу. Я увлеклась росписью на ткани и не раз бывала смущена похвалами своей наставницы.