Жизнь - сапожок непарный : Воспоминания
Эрик пробормотал что-то несвязное и спрятал письмо в карман.
— Покажи мне! — террористически потребовала я. Он заметался, но письма не вынул.
— Или ты сейчас же покажешь, от кого письмо, или я уеду! — не отступала я.
И тогда он выхватил из кармана письмо, не читая изорвал его в клочки и выбросил в урну.
Было ясно, что Эрик живет двойной жизнью, что ходит украдкой на почтамт, что Ляля — не только прошлое, но и настоящее. Решение уехать стало неколебимым. Билет до Ленинграда был куплен. Эрик стоял у вагона как больной. Опять клялся в единственности любви ко мне, умолял не покидать его, обещал никогда и ничем не огорчать.
Теряя уверенность в своей правоте, я обвиняла себя в том, что, требуя показать чужое письмо, вела себя недостойно. Эрик уехать со мной не мог. Я видела, что бью лежачего. Но я, тоскуя по своим родным до физического изнурения, должна была подышать воздухом моей семьи. Плохо понимая, в чем права, в чем нет, обещала через пару недель вернуться.
В голубых петлицах у троих попутчиков по купе были ромбы и шпалы. Они дружно выходили, давая мне возможность устроиться на ночь, согласно организовывали чаепитие, сетовали, что я в плохом настроении, и просили разрешить их спор.
— С кем останется Штраус в конце фильма «Большой вальс»? С Карлой или с Польди? С кем из них Штраус стоит на балконе у Франца-Иосифа?
— На балконе стоит один Штраус. Он грезит о Карле. Польди стоит внизу, в толпе, — отвечала я.
— Ничего подобного, — возражали они. — Штраус женится потом на Карле.
— Так вы просто не поняли фильма. Карла в конце является ему как греза, как видение. И только.
Никакими словами и доводами разубедить этих троих в том, что Штраус не ушел от Польди, я не смогла. Они стояли на своем.
— Вот вы про их с Карлой любовь толкуете. А сами-то в нее верите?
Поезд подошел к Оренбургу. Остановился. Неожиданно в вагоне чей-то голос прокричал:
— Есть здесь Петкевич? Где Петкевич? Телеграмму получите!
Телеграмма была от Эрика: «Подтверди телеграфом что вернешься иначе не переживу люблю».
Резкий, колючий ветер сбивал с ног, но я бежала по обледенелой платформе к телеграфу, находившемуся сбоку станционного здания. Завернула за угол. Оренбург! Вольный дух степей, другой век, пушкинский Пугачев… А может, мука — это непременный довесок любви? Вот ведь тоска Эрика догнала меня в дороге! И путь домой после полученной телеграммы стал радостнее и легче.
Ожидавшие меня спутники подтрунивали: «Ну, теперь-то нам все понятно. Вот она, значит, какая бывает любовь!»
— Так что же у вас за цель в жизни? — не оставляли они меня в покое.
Забавляясь, они походя затронули самое «горящее» и живое. Как раз в тот момент я остро чувствовала, что нахожусь в тупике. Не забывая свой срыв на почтамте, я помнила хлесткую боль и косматую силу, с которой настаивала: «Дай!» Непременно надо было выучиться вводить самое себя в берега. И я с запинкой, но храбро ответила:
— Цель в жизни? Усовершенствовать себя!
Летчикам я доставила тем ответом немало веселых минут. Они-то были самоуправляемы, давно профессионально выучились овладевать и стихией, и собой.
На следующий день пути самый старший по возрасту и чину подошел ко мне в коридоре и сказал уже без смеха:
— А вы вчера очень неглупо ответили, будто намерены соорудить из себя некое совершенное здание.
Я была ему благодарна. Он понял. Мерно стучали колеса. Мелькали селения, полустанки.
— Видите вокзал? — спросил он. — Один из вокзалов огромной страны. Сейчас он чистенький, как порядочный гражданин. А для меня он тот, каким я видел его в гражданскую войну: грязный, переполненный тифозными больными, трупами.
И через паузу, раздумчиво, словно спрашивая самого себя:
— Неужели придется пережить еще раз что-нибудь похожее? Это был март 1941 года. До начала войны оставалось три месяца.
Домашних я о приезде не оповестила, хотелось услышать их радостно-удивленные возгласы. Едва я вошла утром во двор нашего ленинградсконо дома, как, не узнав меня, в деловом запале мимо меня промчалась Валечка. Во дворе возле нашего подъезда стоял грузовик, доверху нагруженный нашей мебелью и вещами. Забрасывая что-то наверх, около него стояли мама и Реночка. Не понимая, что происходит, я направилась к ним, растеряв все приготовленные к встрече слова. Мама ахнула:
— Что с тобой? Почему ты такая худая? Что случилось?
Я и сама знала, что переменилась до неузнаваемости, но как-то забыла об этом.
— А что у вас произошло?
— Мы переезжаем.
Мне осталось зайти в квартиру и попрощаться с опустевшими комнатами. Домашнего «гнездышка» больше не существовало. С невыразимо тяжелым чувством вместе со всеми я залезла в грузовик и поехала на новое местожительство.
Не справившись с безденежьем, мама обменяла две наши комнаты на одну с приплатой. Новая комната находилась возле Витебского вокзала, на четвертом, этаже, без лифта. Окно выходило в стену.
Полутемное жилье — обвиняло!
То, что мама совершила обмен, не посоветовавшись со мной, даже не написав о задуманном, настолько обескуражило и подавило, что я сдалась на милость непереносимому чувству несостоятельности и вины. Готовой было вырваться откровенности о собственных неурядицах места не нашлось, и хорошо было то, что предстояло заняться обустройством нового обиталища.
Предстать перед своими ленинградскими друзьями я могла только «счастливой», на другое не имела права. И когда о моем приезде разведала Роксана, а потом и другие, пришлось прибегнуть к притворству.
Подруги учились. Были уже на третьем курсе института. Рассказывали о практике в школах, упрекали за то, что, приехав в Ленинград, я мало уделяю им внимания, говорили, Что без меня все распалось. Я жадно впитывала тепло их признаний в том, что нужна им. Очень их всех любила.
Когда-то от Лили я услышала, какими сумеречными могут быть семейные отношения. Но ей самой не изменяли при том ни жизнерадостность, ни оптимизм. Стремясь увидеться с ней, я хотела дополнять, как ей это удается.
Незнакомый мужской голос по телефону ответил, что она больна и видеть ее нельзя. На вопрос, с кем я разговариваю, мне ответили:
— С мужем Елизаветы Егоровны.
Я тоже назвалась, и тогда мне разрешили приехать «на полчаса». Дверь открыл представительный мужчина.
Лили лежала в постели белая как стена и протягивала мне навстречу руки. Оба ее сына сидели за столом, делали уроки. Мальчики тоже вскочили, но новый папа не разрешил отвлекаться. Выразительные взгляды и жесты Лили красноречиво давали понять, что она не только несчастна, но даже боится этого человека. В короткие пару минут, когда мы остались одни, она шепнула:
— Он настоящий садист! Отлучает меня от детей, страшно к ним ревнует!
— Почему у него такая власть над вами? — спросила я, зная ее свободолюбие.
— Сама не знаю, — как-то жалко ответила она. Я надеялась поделиться с ней всем происшедшим во Фрунзе.
Ведь снова собиралась ехать туда, тосковала по Эрику… Но ей объяснения не понадобились. Она воскликнула:
— Я вижу, вижу, что виновата перед вами! Вы несчастны! Я это чувствую. Какой ужас!
Я сидела на краю ее постели. Мы смотрели друг на друга и плакали.
В разговоре по телефону она позднее призналась, что не написала сразу о своем браке, боясь быть непонятой. Но, потрясенная когда-то предательством ее родной сестры, я понимала ее нелегкую, путаную женскую судьбу, как и непоправимость любой вкривь и вкось залаженной жизни.
А объяснения? Никаким объяснениям не дано было снять граничившего с отчаянием недоумения: мама не поделилась замыслом обмена квартиры. Лили — замужеством. Я не могла обойтись без них. Они — могли.
Полузабытые, незначительные на первый взгляд воспоминания сбегались одно к другому, превращаясь в обвинения. Еще до папиного ареста, перетирая как-то пыль, я сняла со стены портреты родителей и, поправляя под стеклом покосившуюся мамину фотографию, обнаружила за ней портрет незнакомого мужчины. Прическа, крой платья свидетельствовали о том, что это давний, времен ее юности, снимок. Я тогда заложила его обратно, маме ничего не сказала. Но старая мамина тайна скреблась в душу! Теперь я понимала: моя мама счастья не знала. А я посмела сказать ей жестокое «зачем?», когда она попросила разрешения кому-то прийти… Сколько она должна была пережить перед тем, как в ее жизни появилось вино. Однажды она отдала себе отчет в том, что не справится с непомерной ношей, не выдюжит ее. Выхода не нашлось. Она сдалась. Я, во зомнившая, что, выйдя замуж по подсказке сердца, смогу поддержать семью, обманула ее надежды, ничем помочь не смогла. Обманула и ее, и себя.