Жизнь - сапожок непарный : Воспоминания
Этот обломок прошлого, будто выпавший из времени, был в то необычайное лето предоставлен разрушению и… нам. Для чего? Скорее всего, чтобы узнать, каким бывает приволье, и чтобы затем всю жизнь вспоминать о естественном уголке земли, освоенном прихотливой фантазией человека.
Мы поднимались рано. Мама вручала мне ножницы: нарежь букет роз. Розовый сад — за оградой через дорогу Множество кустов с белыми, алыми, чайными и даже почти совсем черными розами. Трава и листья были еще в росе. Она холодила. Шипы вонзались в пальцы, царапали руки, казалось, геройски защищали цветы, которые я все-таки срезала.
Солнце было еще не жарким. На стеклянных ярко-синих крылышках то зависали, то планировали стрекозы. Жужжа, пировали осы и пчелы. Захлебывались песнями птицы. Этот безнадзорный сад уходил от человека, уводя в одичание свою красоту. Он, как живой, давал ощутить свой нрав, протест и… беззащитность.
За аллеями и садом начинались поля. Забравшись в горох с его перепутанными, ползучими сочными и ломкими стеблями, разнимая половинки стручков, я пробовала сладкие горошины и наблюдала, как в жаркий полдень высоко в небе резвился и заливался песней малюсенький жаворонок. У опушки леса собирала землянику. Ягод было полно и в саду: малины, крыжовника, смородины. Мама в медном тазу варила варенье.
Как никогда раньше, сумасбродка мама здесь много пела, и пела именно о том, что происходило вокруг. «Вот вспыхнуло утро, румянятся воды…» Воды озера, куда мы ходили купаться, действительно румянились, и «быстрая чайка» касалась крылом его глади. На озере сохранилась старая купальня, зеленый мох на одной из уцелевших стен задержал оброненное мамой обручальное кольцо. Никого не стесняясь, кого-то и что-то славя, мама победно кричала: «Нашла!..» И я самозабвенно любила маму.
В глубоких заводях озер по имени Удача и Устивье водились сомы. Но я была уверена, что там в придачу водятся и черти. По узкому болотистому перешейку между озерами были проложены мостки. Их называли «кладки». Не решаясь признаться маме, что опасаюсь чертей при наших с ней походах через облитый лунным светом сад в баню, находившуюся в деревне, я смотрела не под ноги, а по сторонам: вдруг выскочит рогатый и черный? И каждый раз проваливалась между досками кладок.
Бог мой! Каким нестрашным был тот детский страх. Изредка наше уединение нарушали откуда-то наезжавшие и взрослые, и дети. Играя в «горелки», все становились по двое.
Гори, гори ясно,Чтобы не погасло.Глянь на небо: птички летят,колокольчики звенят.Раз… два… три…Последняя пара, беги-и-и…И вместе со всеми, огибая кусты и кочки, я мчалась, чтобы успеть соединить руки с тем, с кем была в паре.
Схватившись за канаты, раскачивалась с кем-нибудь вдвоем на висевших в саду качелях: выше, еще выше и отчаянней, чтоб взлететь над забором, над садом, схватить глазами кусочек дальнего поля, вырваться на простор, заглотнуть толику головокружительной выси. Что такое воля, наступление утра, сумерек, я поняла здесь.
Много лет спустя узнала: до революции имение Пучково принадлежало бывшему помещику Шишкину, содержавшему в Петербурге Малый театр. Говорили, что управляющий у него был зверь, а помещика называли — добрый. В имение он приезжал с артисткой — цыганкой, которую любил. Была у него еще причуда: ежегодно менял мебель. Год — карельской березы простоит, потом на красное дерево поменяет, затем на орех, а ту, что отслужила, велел на чердак стаскивать. Во время революции помещик уехал за границу, а крестьяне окружавших деревень снабдились этой мебелью.
В Пучкове мы провели только одно лето, году в двадцать пятом. В последующие же годы ездили в соседнюю деревню Попадино, где жили братья бабушки Дарьи: дядя Гриша и дядя Коля. Всего братьев было четверо. После смерти отца каждый получил в надел по девять десятин земли. Два брата по-своему распорядились наследством и уехали, а дома двух оставшихся в Попадино братьев стояли рядом, были разделены забором. В хозяйстве у обоих имелись коровы и другая живность. Оба сами сеяли хлеб, сами убирали. Огород и сад давали овощи, ягоды, яблоки.
День начинался с зарей. Хозяйки выгоняли из хлева подоенных, неуступчиво толкавших друг друга, мычавших коров. Бренча колокольцами, собранное пастухом стадо уходило на пастбище. В доме просыпались, завтракали и отправлялись в поле. Вместе со всеми по холодку шла и я. Иногда мне давали серп, и я жала; иногда дергала лен, увязывая его в маленькие снопики. Когда солнце было в зените, наступала пора «шевелить сено», и, протрясая его небольшими детскими граблями, я выбирала отсыревший низ кошенины, чтобы его прогревало солнце. Но чаще всего мне доставалось милое дело: гонять коня на молотьбе. Посередине крытой пристройки к току стоял столб с перекладиной, к которой был привязан конь. Сидя сбоку, я погоняла коня, что приводило в движение молотилку. Устав, соскакивала и бежала смотреть, как взрослые задавали в молотилку снопы, как шумно оттуда сыпалось шелковое зерно и как из веялки оно выходило совершенно чистым, без половы.
С отрадой я вспоминаю всегда, как в обед пили квас, ели огурцы с медом и хлебом, отдыхали в тени, перед тем как вновь приняться за работу.
Конечно, меня отправляли домой раньше; уже сидя на крыльце дома, я видела, как хозяйка встречала коров, зазывая их по имени — Рыжуха, Буренка, Капелька, и, взяв ведро, принималась их звонко доить.
Солнце катилось к закату. И на фоне смуглого неба на горизонте появлялись девушки, возвращавшиеся с поля. На плечах у каждой мирно лежал острый серп. Тягуче раскатывая слова, они выпевали: «По Дону гуляет, по Дону гуляет, по Дону гуляет казак молодой…» Быстро темнело. В хату вносили лампу, разливали в жбаны парное молоко. Садились ужинать. Ели молча и расходились: кто спать, кто гулять.
В этой деревне, среди сверстников и взрослых, в атмосфере дружного труда я избавлялась от чувства одиночества. Меня замечали как всех, кормили как всех, как со всеми шутили.
Как в некий слаженный целостный мир, успела я там окунуться не только в атмосферу трудолюбия, но и в обрядовую стихию. В Петров пост в июне вывозили на поля навоз. День этот назывался «толока». После столь нечистой работы, по обычаю, любой человек мог окатить водой другого. Вот и окатывали, а то и просто хватали на руки и бросали в озеро, благо деревня стояла на самом его берегу. И никто не смел обижаться.
Самым поэтичным летним праздником был, конечно, Иванов день — день Ивана Купалы. Девушки в этот день плели два венка, бросали их в озеро и жадно следили, соединит их или разведет вода. Если соединит — быть замужеству, а нет — так в этом году ему не случиться. Праздник, однако, разгорался к ночи. Считалось, что в эту ночь цветет папоротник и тот, кто увидит его цветущим, найдет клад. Боясь наступить на лягушку, страшась и сырости, и кромешной тьмы, я без оглядки углублялась в чащу: вот-вот увижу что-то немыслимое, невообразимо сверкающее. Нет, цветущего папоротника увидеть не довелось, но во мгле то и дело мелькали светлячки, зеленовато-фосфорический огонек в руках оказывался куском гнилушки. Лес обманывал. Я возвращалась на поляну, где уже вовсю полыхал огромный костер. Пахло дымом, гарью и ночной свежестью. Взрослые с разгона перепрыгивали через огонь. Куда-то ввысь отлетали их пронзительные возгласы.
И вдруг в деревне Попадино все изменилось. Идиллический мир раскололся, едва только откуда-то выметнулось слово золото.
Скорее всего, эти события не задели бы моего сознания, если бы к ним не был причастен отец. Государство реквизировало церковное золото. Близлежащим городом был Невель. В деревне перепуганно и гневно говорили, что из невельской церкви забрали золотую и серебряную утварь. Шептали: «Грех-то какой!!» Боязливо крестясь, вещали: «Бог накажет! Кощунство!» Людей, которые вершили столь святотатственное дело, назвали «антихристами». Среди них был мой отец, по описи принимавший это имущество.