Оренбургский владыка
– Поторапливайтесь, ребята, поторапливайтесь!..
Едва достигли своего берега, как из густоты кустов вывалился казачий наряд, пловцов подхватили под мышки и потащили в глубину леса:
– Здесь опасно, задерживаться нельзя… Пошли, пошли! Господин Дутов уже заждался вас.
– А где его высокоблагородие? – спросил калмык. – Доложиться ведь надо.
– Сидит в двух километрах отсюда, выше по течению…
– Это так нас отнесло?! – неприятно удивился Бомбеев. – Ничего себе теченьице! Как на Яике…
Пленный оказался ценным собеседником, достойным – рассказал о всех новинках, вводимых в германской армии; Бембеев, Еремеев и Удалов были за поимку важного пленника представлены к Георгиевским крестам, и вскоре Дутов перед строем пешей команды вручил их бравым разведчикам.
– Трое храбрецов совершили вылазку, не сделав ни одного выстрела, – сказал Дутов. – Урон германцам нанесен такой, будто на ту сторону сходил весь наш пеший эскадрон. Вот как надо воевать! – Дутов взметнул над собой кулак, потряс им.
Над строем летали стремительные, будто пули, шмели, пахло цветущей сиренью и медом, воздух был чист и плотен.
– Через несколько дней нам предстоит идти в наступление, – сказал Дутов, – готовьтесь к нему, казаки. Войну эту во имя государя нашего, России и православной веры мы выиграем.
Он прошелся вдоль строя, остановился около Климова, вытянувшегося с застывшим лицом, оглядел его, остался доволен, передвинулся вдоль строя дальше, вновь остановился. Вторично взметнул над собой кулак и рубанул им воздух:
– Обязательно выиграем!
Ночь двадцать восьмого мая шестнадцатого года была темной, глухой, в ней вязли все звуки. С неба сыпался мелкий противный дождь, шуршал неприятно, опускаясь в траву, на листву деревьев, собираясь в воронках, в кузовах разбитых пароконок, в торчащих на попа медных артиллерийских гильзах на бывших позициях, пропитывал насквозь одежду. Казаки матерились.
Готовность номер один была объявлена еще вечером. Еремеев достал свой сидор [10], развязал веревку, заглянул внутрь. Скарб у него, как, собственно, и у всех казаков, был простой – пара чистого белья на случай, если где-нибудь удастся принять баньку, запасные портянки, иконка Богородицы, ложка с вилкой, полотенце и разная исходная мелочь от иголки с нитками до мятого, видавшего виды котелка, завернутого в немецкую газету. Такой же немудреный скарб был и у Удалова. Правда, кроме иконки у него еще имелся молитвенник.
– А у тебя, Африкан, иконы есть? – спросил Еремеев у калмыка.
Удалов запоздало придавил сапогом ногу Еремеева:
– Ты чего это, Еремей? Он же – другой веры.
– Я – некрещеный, – просто ответил калмык.
– Так давай мы тебя… это самое… окрестим.
Сапожник вновь надавил на ногу Еремеева, тот отмахнулся от него, будто от комара:
– Не мешай!
– Ты чего затеял? Сейчас оскорбленный Африкан схватится за пику и проткнет тебя насквозь.
– А чего, окреститься – это дело хорошее, – неожиданно произнес Бембеев, – среди калмыков тоже есть крещеные…
– Вот видишь, – назидательно проговорил Еремеев, отодвигаясь от приятеля.
– Только с этим делом спешить не надо, – проговорил Бембеев, – закончится наступление – можно будет и окреститься.
– А у калмыков какая вера? – Удалов хитро сощурил глаза. – Мусульманская?
– Нет, – Бембеев качнул головой. – Мы – буддисты.
О таковых Удалов даже не слышал. Поинтересовался:
– Это кто такие будут?
Калмык махнул рукой:
– Потом расскажу, – он придвинул к себе аккуратно сшитый, с двойным дном сидор, заглянул внутрь, имущества у него было еще меньше, чем у Еремеева.
– Это правда, что вы, русские, перед тем, как пойти в атаку, надеваете чистое белье?
– Правда, – Еремеев достал из сидора чистую рубаху, – умирать положено в чистом. Самое последнее дело – положить человека в землю в грязном белье.
– А еще хуже – не перекрестить его знамением и не прочитать напоследок молитву, – добавил Удалов.
Тихо было в русском стане, у костров. Люди, готовясь к переправе через Прут, прощались со своим прошлым, с тем, что никогда уже не вернется, шевелили губами, немо творя молитвы, и поглядывали в быстро темнеющее небо. Кто-то запел песню про казачью долю, песню подхватили, но долго она не продержалась, угасла…
Ночную переправу русских через Прут немцы засекли. Вначале загавкал один пулемет, потом к нему присоединился второй, пули густо посыпались в воду. Затем на германском берегу рявкнуло орудие. За ним другое. Раньше орудия на этом участке фронта замечены не были, они стояли выше по течению Прута в специально вырытых капонирах [11].
Недалеко от Дутова, плывущего вместе со своей пешей командой, в воду всадился снаряд, волна накрыла войскового старшину с головой, поволокла в опасно пузырящуюся глубину, Дутов задергался, замолотил руками, стараясь вырваться из жадного зева, засасывающего его, захрипел, глотая воду, давясь ею и собственным хрипом, – холодный страх сдавил Дутову грудь.
Он заработал руками проворнее, вкладывая в судорожные движения последние силы. Наконец зев ослаб, Дутов вынырнул на поверхность и вцепился руками в бревно, потерявшее своего хозяина.
Рядом плыл плот с короткоствольной пушчонкой, установленной на железный лафет. Около пушчонки горбился, оберегаясь от чужих осколков, орудийный расчет – трое худых солдат, бородатых, очень похожих на неуклюжих птиц, вылупившихся из одного гнезда: коротенький щиток орудия не мог прикрыть всех их, и артиллеристы покорились своей судьбе – что будет с ними, то и будет…
Над головами людей, в воздухе, вновь раздался шелестящий, с коротким подвывом звук, и в воду лег еще один снаряд, взбугрил высокую крутую волну. Она накренила плот с гордой пушчонкой и та медленно поползла с плота в воду. Один из сгорбленных артиллеристов застонал и сполз под колеса пушчонки, двое других вцепились руками в колеса, засипели, стиснув зубы и тряся мокрыми головами, удерживая орудие на плоту. Хорошо, лафет пушчонки был привязан проволокой к бревнам, орудие хлебнуло стволом воды, и плот выпрямился…
Раненый пушкарь растянулся на плоту под колесами. Один из артиллеристов склонился над ним:
– Микола, куда тебя ранило? Куда, а? – монотонно забормотал он, приподнял голову раненого, сунул под нее смятую мокрую фуражку.
Микола молчал – металл перебил в его организме какую-то важную жилу, – и человек стремительно слабел.
Люди продолжали барахтаться в черной, хранящей в себе тепло ушедшего дня воде, хрипели, тихо, с тоской матерились, но упрямо продолжали плыть к противоположному берегу Прута. Несколько раз вода заливала Дутову рот, он захлебывался ею, мотал головой протестующе, делал поспешные гребки, стараясь побыстрее одолеть опасное место… Над водой висел кислый дымный запах.
Хоть и казалось, что переправе этой не будет конца, а конец все-таки пришел – под ногами внезапно оказалось твердое дно, оно само поднырнуло снизу под сапоги, бодливо толкнуло человека. Дутов неожиданно испуганно, как в детстве, поджал под себя ноги и лишь потом запоздало, с облегчением понял – он достиг противоположного берега…
Подхватив скатку белья, лежавшую на бревне, он сплюнул воду и выскочил на берег. Скатка была перетянута кожаным ремнем, из-под ремня торчала рукоять пистолета. Войсковой старшина выдернул пистолет, ткнул стволом в черное пространство – ему показалось, что сверху, из кустов, на берег валится человек с винтовкой в руках, призванный убить его. Дутов предупреждающе щелкнул курком, темь в ответ шевельнулась пусто, под порывом ветра зашумели кусты, но никто из неё так и не вывалился.
Дутов поспешно натянул на себя бриджи, с облегчением услышал, как слева в ночи возникло раскатистое «ура», потом этот же крик раздался впереди, и войсковой старшина, натянув на ноги сапоги, проворно рванул вперед. Пешая команда форсировала реку, целя в пустой промежуток противоположного берега, в стык двух батальонов – австрийского и немецкого. В этом месте строчка окопов обрывалась, и можно было легко вгрызться в оборону противника.