Хлебозоры
Жизнь отца, будто мощная речная заводь, втягивая меня, крутила по большому и малому кругу, но, так ничего и не изведав в ней, я снова плыл своим руслом, пока опять не ощущал сильное обратное течение. И прокрутился бы так, оставаясь со своими догадками и предположениями, если бы не случай.
В суворовское училище меня забраковала медкомиссия, однако с тем же плоскостопием меня призвали в армию, правда, в стройбат. Говорят, раньше и туда не брали, но над Россией уже звучало первое эхо войны: погибшие на фронте не родили детей, которые должны были вырасти и пойти в армию. Сегодня слышно и второе – нет детей тех детей. Наверное, будет и третье, и четвертое, пока совсем не угаснет и не затеряется на мирной земле.
Плоскостопие мне ничуть не помешало отслужить три года в самых мирных войсках – строительных. Служил в Смоленске, славном русском городе на верху Днепра. Строить надо было много, фашисты сровняли город с землей, крошили дома и сверху и снизу, и сзади и спереди. Сплошной развал, а не город был. И получалось, что одну половину службы мы разбирали завалы, а другую строили. Навидался всего, под руками и перед глазами кружили какие-то осколки мирной жизни – чугунки и книжки, фотографии и детские игрушки.
Со службы домой ни разу не приходил. Вернулся сразу после трех лет. В Великаны заявился в сержантских погонах. Пришел, как дядя Федор, – с подарками всем. И ходил из дома в дом, развязывал вещевой мешок и раздавал – одному то, другому это. В одну избу войду, что-то оставлю, в другую приду и там оставлю. Так полный вещмешок, пока дошел до последнего дома по изгибу Рожохи, стал пустым…
Люди говорили: «Как изменился ты, Степка, за три года – выправился, приосанился, уважительность к людям заимел, рассудительность». И еще заметили сельчане: в глазах печаль затаилась и радость, что вернулся домой…
Дядя Федор к тому времени постарел, изболелся; у него отказывал позвоночник, и он ходил прямой как палка, не мог повернуть шеей и, чтобы оглянуться, оборачивался всем телом. Однако все еще гонял на своем трофейном мотоцикле, которому, похоже, не было износа. У дяди от болезней прорезался юмор, он повеселел, и вместо суровой насупленности появилась какая-то бесшабашная лихость. Он наконец-таки стал поднимать брови и смеяться всем лицом.
– Как совсем выпрямлюсь – так тебе подарю, – сказал он о мотоцикле. – А то ездить неудобно, сижу как кол, ветром сшибает.
Я отгулял месяц после службы, отрыбачил его, отходил с матерью за грибами и уже стал оформляться на работу. Меня брали в лесничество лесоводом, и я становился начальником над дядей Леней Христолюбовым. Дядя Леня в ту пору уже ходил в передовиках и врачевал больных на Божьем озере. Однажды вечером он примчался в Великаны, не заезжая домой, подрулил к нашему двору.
– Степан, поехали! Я тебе такое покажу! Такое услышишь! У меня один мужик живет, поехали, послушаешь!
А дядя Леня не постарел, наоборот, стал говорливее и взбалмошнее. Впрочем, я судил по седине в волосах, а белые, говорят, не седеют…
Возле кордонной избы полуголый мужчина колол дрова и складывал их в высокие стога-поленницы. Он отставил колун, утерся скомканной рубахой и, оглядев меня, отрицательно помотал головой:
– Нет, на этого не похож… И близко не похож. Говорю же, он щуплый был, руки только длинные. Вот насчет волос – не скажу. Мы там стриженые были…
– Все равно ты расскажи, – настоял дядя Леня. – По поведению на Павла похож. Да и имя…
– А что имя? – вздохнул мужчина. – У нас в роте только четверо Павлов было… Может, его по-другому звали, не знаю. Сестрички так окликали – он глаза поворачивал. А фамилию он сам не помнил, может, говорить не хотел… Да я с ним и лежал недолго. Меня из палаты смертников в общую перевели, а он там остался…
– Ладно, Василий Терентич, ты не крутись, рассказывай, – оборвал его дядя Леня. – То говорил – похож, здешние места поминал, а теперь…
– Пока живой был – почему у него не спросили? – неожиданно рассердился Василий Терентьевич. – Я раззадорю парня, а вдруг не его отец?.. Знаешь, сколько тогда было таких?
Он взял колун, отвернулся и с силой ударил по чурке. Осиновый кругляш развалился, обнажив черную, словно выжженную сердцевину. Дядя Леня позвал в избу, стал угощать, сетуя, что угостить, кроме ореховой каши, больше нечем; режим голодного сорок третьего поддерживался на Божьем строго.
Я ел рогульник, а он обнадеживал:
– Ничего, разговорится Василий-то Терентич. Жалко его, мужик славный. Приехал лечиться, а сам не знает, от чего… Душа у него болит. После госпиталя в плен попал. Не долечился, сбежал на передовую, а пока добирался – немцы прорвали фронт. Он безоружным и вляпался… А в сорок пятом американцы освободили, передали нашим. Наши – на Колыму его, десять лет… Потом женился, но до сих пор детей нет. И я его не вылечу, только ты не говори ему. Разве его орехом и голодом возьмешь?.. А он расскажет, погоди… Про твоего отца, Павла Ивановича, в госпитале легенды ходили. Да погоди, сам расскажет.
Колун стучал на улице дотемна, до первых сияний хлебозоров. Пациент дяди Лени выполнял третью норму.
Передовая немцев была обтянута двойным рядом колючей проволоки, и траншеи у них отрыты в полный профиль, да и положение выгодное – на высоте. Однако бы взяли с ходу и такое укрепление, если бы перед проволокой не было раскисшего по-весеннему длинного ленточного болота. Ко всему прочему немцы раскидали по нему мины, утопили их в воде, в грязи, и теперь хоть плачь – не перескочишь с ходу. Рота, в которой воевал мой отец, в пылу наступления достигла болота, увязая, пошла через него и тут же попала под сильный пулеметный огонь. К тому же под ногами начали лопаться мины, вздымая столбы грязи, и атака захлебнулась; рота отошла к балке, легла на расквашенную весеннюю пашню, глядя на ночь, стала окапываться.
Ночью ждали саперов, наутро – огневой поддержки, однако вызвездило и ударил морозец. Несильный, апрельский, но к утру попримерзали шинели, земля и лужи взялись ледяной коркой, и пока она не растеплела от солнца, на рассвете роту подняли в атаку. Чернозем на пашне был такой жирный, что не застыл, и ноги вязли в нем, как в гудроне, зато когда спустились в лощину, сапоги застучали по мерзлоте, а на болоте и вовсе была катушка. Немцы открыли запоздалый огонь, но сумерки и деревянные ежи с колючкой скрадывали наступавших. В небе бесполезно метались осветительные ракеты. На болоте рота легла и дальше двинулась ползком, с короткими перебежками. Вмерзшие мины не взрывались, пулеметы били неприцельно, простреливали площадь, проволока была уже рядом…
Где-то в этих утренних сумерках бежал в атаку мой отец. Наверное, скользил и падал на лед, обдирая колени и руки о шишкастую, избитую землю, но не замечал этого, поскольку впереди щетинилась проволока. И надо было прорубиться сквозь нее, чтоб одолеть последнюю сотню метров до немецкой траншеи.
Он уже перебежал болото и потянулся рукой за саперной лопаткой на поясе, чтобы рубить проволоку. Он не видел и не слышал взрыва, просто его толкнуло в спину и опрокинуло на землю. Наверное, он думал, что поскользнулся и упал, потому что хотел еще встать и тянулся рукой к отлетевшей винтовке. Он подполз к ней на четвереньках и лег. Вдруг стало нечем дышать. Расстегнутая великоватая шинель распласталась на земле, как подбитые крылья, и враз отяжелела. Он едва перевернулся на живот, понимая, что захлебывается, и вздохнул. Изо рта хлынула кровь, только он не понял, что это кровь, не рассмотрел в сумерках. Казалось, течет серая, мутная вода и тут же исчезает, слившись с серым льдом на застывшей земле.
Он прилег на бок, думая все-таки подняться, и обнаружил, что из правого бока, из гимнастерки, торчит плоский осколок льда величиной с ладонь, а толщиной – в палец. Он хотел смахнуть его и только тогда понял, что осколок другим концом глубоко сидит между ребер. А боли не было, только слабость и трудно вздохнуть. Он попробовал потянуть лед, но голые руки скользили, к тому же осколок был конусным. Он огляделся, намереваясь позвать на помощь, но рота уже рубила проволоку, лезла через нее, переворачивая деревянные ежи. За спиной, на болоте, кто-то кричал, видно, тоже звал на помощь. Голова не держалась на весу, каска тянула к земле. «Надо вытаскивать, – думал он. – А то лед оттает возле ребер и отпадет. Тогда не вытащишь…» И тут ему пришла мысль прогреть пальцами отверстие и выдернуть за него. Он нашел место на осколке и приложил пальцы с обеих сторон…