Хлебозоры
– Лучше в назьме да дома! – не сдавалась мать. – Не пущу!
Тогда дядя Федор сменил тактику:
– Знаешь, Дарья, он уже большой, как сам пожелает.
– Ты ведь не пожелаешь? – с надеждой спросила мать. – Ныне, вон говорят, если война будет, так страшная, атомная.
– Дело его, – отмахнулся дядя, словно неожиданно потерял интерес. Однако хитрил и усыплял бдительность матери, поскольку на следующий же день, когда она в четыре утра ушла на дойку, в шесть дядя сыграл подъем, вывел меня на зарядку и гонял вокруг огорода полчаса. Затем подоил и выпустил в стадо корову, накормил меня пшенной кашей и заявил, что отныне я на военном положении. Это значит, мы будем заниматься строевой и огневой подготовкой, изучать матчасть и вождение мотоцикла, а его, дядю, следует звать «товарищ майор».
Суворовским училищем он меня покорил. Кто из великановских ребятишек не хотел бы туда попасть?.. Но перед глазами были испуганная, плачущая мать, полуживой отец, безрукий дядя Саша Клейменов, другие инвалиды и сам дядя Федор. Он всегда хорохорился, но я-то видел, как иногда у него перекашивается лицо, пучатся глаза, и тогда он судорожными, корявыми руками закрывал его, убегал и уже на бегу не выдерживал – начинал постанывать, а потом сдавленно орал и катался по земле. Во время приступов он старался спрятаться, когда недослышал – крадучись приставлял ладонь к уху: только бы его не считали больным. Я все это видел и представлял себе войну не такой, как в кино. В пятидесятых годах фильмы о войне были черно-белые, и там не видно было, что кровь – красная и ее много. Черно-белая кровь не пугала, казалась неопасной, тем более она сливалась с черно-белой же землей. В том кино много кричали «Ура!» и лавина наших танков, солдат сметала напрочь глуповатых, крысоподобных фашистов. Но откуда же тогда брались инвалиды, сидящие под черемухой? Откуда похоронки, вдовы и сироты? Или только в наших Великанах мужики такие непутевые, что их так много убивало и калечило?
Я не видел настоящей войны, но представлял ее совсем другой. Однажды мы с мамой косили за Рожохой и я расхватил себе палец о литовку. Наверное, от того, что был разгорячен работой, кровь брызнула фонтаном, облила и косу, и рубаху, и скошенную траву. Мать перевязала рану, повела домой и дорогой успокаивала, что на фронте ранят куда сильнее и что надо терпеть, как терпел папка. И я терпел, однако ночью поднялась температура и в полусне-полуяви я увидел войну. Вернее, берег Рожохи с голой черемухой, а на нем – великановских инвалидов, только что раненных. Из них хлестала кровь, а они катались по земле и орали, как дядя Федор во время приступа. А над ними стояли воткнутые в землю косы. Не было ни взрывов, ни стрельбы и даже гимнастерок с медалями…
Наверное, я тоже в бреду кричал, потому что, когда очнулся, увидел над собой отца.
– Покричи, покричи, – говорил он. – Когда кричишь – легче бывает, не так болит.
Нет, я больше никогда не видел этого сна и не видел этой страшной картины при слове «война». Точнее, не всегда видел. Ведь это слово можно произносить по-разному и слышать по-разному. Иной раз в чьем-нибудь разговоре с языка не сходит – война, война, война… Но бывает, раз скажут – и как в душу крикнут, как будто самого ранят.
А дядя Федор знал чем взять. С полчаса мы с ним ходили строевым по двору, распугивая кур, но когда мне надоело тянуть носок босых ног, дядя Федор достал из своего арсенала «парабеллум», посадил меня в коляску мотоцикла и повез в овраг за поскотину на огневую подготовку. Там он объяснил первый солдатский принцип учения.
– Если не доходит через голову – дойдет через ноги, – сказал он. – За каждый промах – три круга по берегам оврага.
Сначала он сам влепил три пули в березовый пень, затем дал пистолет мне. Я выпалил три раза и девять раз обежал овраг.
– Бестолочь, – заключил дядя. – У тебя в руках не топор и не лаптошная бита, а боевое оружие для поражения живой силы противника в ближнем бою.
– Оно немецкое, – сказал я. – Из русского я бы попал.
– Отставить разговоры! – прикрикнул дядя и полез на четвереньках из оврага. – Надо уметь из всякого, понял? Если у тебя в бою кончатся патроны, надо брать вражеское оружие.
– А у меня патроны не кончатся, потому что стрелять будет не в кого! – заявил я.
– Это еще почему?
– Потому что если будет война, то атомная. – Я тоже выбрался из оврага и сел, свесив ноги. – А мужики говорят, стрелять не в кого будет. Атомом дыхнул – и все, каюк…
Дядя Федор вдруг задышал тяжело, закрутил головой и стал кричать:
– Дурак! Ты чего болтаешь?! Ты чего трекаешь?! Типун тебе на язык!
Он завел мотоцикл и, забыв надеть каску, помчался прямо по кочкам и рытвинам. Я побежал за ним, закричал, но он меня не слышал. Когда я приплелся домой, дядя Федор драл прутом Басмача. Басмач визжал и крутился на короткой привязи, а рядом лежала задавленная им курица.
– А тебе – три наряда вне очереди! – объявил он. – Завтра на покос! В летние лагеря!
Мы собирали сидор с провизией, инструменты, а я смотрел, возьмет ли он с собой пистолет. Дядя Федор не взял, однако учение на покосе продолжалось. По утрам он гонял меня по скошенному лугу, затем разводил огонь, грел завтрак; тем временем я стоял возле шалаша с молотком в вытянутой руке – тренировал крепость мышц. Косить я уже был привычный, к тому же впервые мы косили на широком, нормальном лугу, а не по кочкам и еланям, не ночами, как это было всегда. Дядя сходил в правление, там стукнул кулаком по столу, и ему отвели покос на колхозной земле как заслуженному на фронте офицеру. Так что было где разгуляться. Мы махали косами, сбивали траву в волнистые влажные рядки. Дядя в первый день ходил передом, однако на следующий я стал подрезать ему пятки. Он не хотел сдаваться, но и не хитрил, не придумывал причин, чтобы оправдать свою слабость. Он вдруг начинал белеть, сильно потел, иногда его качало, и, боясь упасть на прокосе, он втыкал косу, держался за нее и правил бруском полотно. Это походило на то, как он крадучись приставлял к уху ладонь, когда недослышал. И все-таки шел впереди чуть ли не до вечера. Наверное, ему было стыдно уступать двенадцатилетнему парнишке, он злился и от этого страдал еще пуще. Мне бы отстать, уступить ему – у меня и коса была меньше, и прогон уже, по силам, но мальчишеский азарт брал верх.
Вечером, когда спал зной и утих гнус, когда косить стало – милое дело, дядя Федор бросил литовку, схватился за голову и упал в траву. Он не успел даже отбежать, чтобы я не видел приступа. Он катался по земле и орал, зажимая себе рот. Я перепугался, на миг остолбенел, потом кинулся к нему, но он отпихивал мои руки, уползал в траву и, сдавливая крик, скрипел зубами. Приступ прошел так же резко, как и начался. Дядя Федор сел, отнял руки от лица и долго тупо смотрел перед собой. Я принес котелок с водой, он напился, облил голову.
– Вот такие дела, Степан, – сказал он тихо, и лицо его порозовело. – Ты не бойся, когда… И не смотри. Что тебе смотреть-то? Прошло ведь, и совсем не болит голова… Ну? Чего расселся? Давай еще ручки по две пройдем до заката.
Он снова встал впереди, старательно выкосил примятую траву и пошел дальше, захватывая прогон вдвое шире моего. Я больше не поджимал, делал вид, что отстаю, а дядя Федор оглядывался и покрикивал:
– Вперед, Степка! Вперед, суворовец!
А утром как ни в чем не бывало он вручил мне молоток и велел качать мышцы, которые необходимы для стрельбы из пистолета. Я стоял, целился молотком в колхозные стога, в березы, в пролетающих птиц и думал, что от косьбы вообще-то должны крепнуть все мышцы и вовсе не обязательно тренировать какие-то отдельные, но сказать об этом моему товарищу майору не смел – привыкал к дисциплине. Да и кто знает, может, впрямь у человека есть какие-то особые мышцы, нужные только для стрельбы?
После покоса дядя привез из района кучу подарков – хромовые сапоги, галифе и гимнастерку, сшитые из офицерского сукна на мой рост. Но главное – мелкокалиберную винтовку. От восторга у меня сперло дыхание. Дядя Федор обрядил меня, подпоясал укороченным офицерским ремнем, повесил на плечо винтовку и, не дав глянуться в зеркало, выставил перед матерью.