Из армии с любовью…
— Есть вещи пострашнее страха, — сказал я капитану, и посмотрел на него.
Внезапный интерес появился на его лице, — он выпрямился на стуле и впился в меня глазами.
— Что? — спросил он меня одними губами.
Он не понимал меня. Но я уже стал к этому привыкать… Я и сам себя плохо понимал.
Так что я ничего не смог ответить ему. Посмотрел на свои дембельские часы, которые я купил в прошлом месяце в нашем магазине за тридцать четыре рубля, которые прислали родители, и сказал:
— Мне осталось пятнадцать минут. До смены.
Калитка, выпустив меня, незаметно захлопнулась, — ее не стало.
Я провел пальцами по забору: ни малейшего выступа, абсолютно гладкая поверхность. Как будто — меня не было там.
Провел: не существовало никакой калитки. Взглянул на часы: до смены — восемь минут. Опаздывать себе же во вред — мужики начнут коситься, польют ротозея матерком.
Ни единой щели. Я пожал плечами, и тронулся по периметру обратно. Спешил, мое тело в плащ-палатке раздвигало тишину, и она похрустывала, пропуская меня.
Когда забор потянулся вдоль озера, я смотрел на ту сторону. Там горел костер. Был он не так ярок, как четыре часа назад, То ли у них кончились дрова, то ли они легли спать и оставили его догорать. Он не манил, — разочарование поселилось в нем. Оно, это разочарование, лишило его притягательной силы.
Я без сожаления повернул за угол, еще раз поднеся часы к самым глазам: осталось пять минут, — то, что надо.
Подходя к дороге, услышал дальний звук приближающейся машины. Замер за темным кустом, слившись с ним воедино. Ни один враг на свете не смог бы теперь различить меня, ни с какими приборами ночного видения.
Машина затормозила, смутная тень спрыгнула на асфальт, я вышел навстречу. Молча разминулся со сменой. Что говорить, все уже давно сказано. Валов знал свое дело, я — свое.
Я подтянулся на руках, перекинул тело и оказался в кузове. Разводящий спал, прислонившись к брезенту головой. Я стукнул по кабине водителю: трогай. Машина скользнула с места, а я уселся на лавочку.
Теперь в караулку, и отрубиться до утра. На дедовском мягком топчане, в комнате отдыха, где сладко сопят салаги, обхватив детскими руками подушки. Ни один из них не видит во сне врага. А видят каких-нибудь гражданских баб, пристающих к ним со своими нежностями. Которые наврали, что два года будут ждать их.
Моя шинель валялась на лавке, я снял плащ-палатку и надел ее. В машине еще хранился холод зимы, из которой она приехала. Выпитое кофе давало себя знать, — спать не хотелось. Но было покойно, напряжение службы покидало меня.
Все-таки, что ни говори, существует ответственность за порученный тебе пост. Как ни крути, а сказанное тебе слово — приказ, и он западет в душу, ты становишься его рабом. Как ни выживай его из себя, как ни вытравливай, все равно — ты его раб. И понимаешь это, только когда все заканчивается, как сейчас.
Но я выполнил свой долг с честью, поэтому был покоен. Сидел, прикрыв глаза, слушая шум машины. Со стороны могло показаться, что я тоже сплю. Но это была неправда.
Я вспоминал вазу с розами на даче у генерала, на столе, за которым мы пили кофе. Я еще радовался их красоте, когда увидел. Еще понимал: такая красота не для таких бедолаг с улицы, как я.
Одна из них завяла. Когда я поднимался, чтобы уходить, я увидел: одна из них, недавно свежая, с росой на листьях, скукожилась, превращаясь в высохший веник.
Я ничего не сказал капитану, не хотел расстраивать его. Жившего, как в раю, среди своей вечной весны.
Приказ мы прочитали в газете. В нем было написано, что его должны объявить во всех частях и гарнизонах, на батареях и в эскадрильях, — но никто нас не выстроил и не порадовал его чтением. Но он возник, прозвучал чей-то решающий голос, и запахло наконец-то настоящей весной. Нетерпение охватило стариковский призыв, нездешностью мы стали напоминать инопланетян, очутившихся на экскурсии в нашей части.
Первое, что сделалось заметно: мы стали добрей к салагам. Словно прорвалась давно сдерживаемая снисходительность к ним. Зато черпаки спустились с цепи, — изо всех сил устанавливая среди них свой авторитет. Они уже осмеливались в своей компании называть себя «дедами», радостно хлопая друг друга по плечу.
Как и мы когда-то.
Прошло десять вздрюченных ожиданием дней, пока, наконец, капитан не выстроил наши два взвода, свободные от несения караульной службы, и не объявил наш местный приказ:
— В первой партии уволенных в запас, — говорил он с подъемом, — убывают отличники боевой и политической подготовки, те, кто своей образцовой службой заслужил это право. Все они на торжественном построении удостаиваются чести поцеловать знамя части. Их фотографии появятся на Доске почета. Каждый из них получает повышение в звании. Рядовые уедут на родину ефрейторами, сержанты — старшими сержантами.
Здесь он сделал удачную паузу, следом должны были последовать фамилии лучших наших товарищей… И они последовали.
Капитан вдохнул поглубже воздух и произнес:.
— Старший сержант Пыхтин, сержанты Ремизов и Складанюк, ефрейтор Сеспалов, рядовой Валов…
Среди этих фамилий не было моей… Складанюк, стоявший рядом, не мог сдержать восторженной улыбки, толкнул меня восхищенно в бок, — воистину, каждый думает только о себе.
— Вопросы есть? — спросил капитан, перед тем, как распустить нас.
Вопросов не было.
Весна задержалась, но курили мы уже на улице… Весна запоздала в этом году, температура днем держалась около нуля, но снег и не думал таять. Ночами морозило, до десяти градусов, часовые стояли на постах в зимних тулупах и плевались, с досады, лениво под ноги. Зима достала всех.
Я тоже плюнул, когда вышел на улицу. Наши уже собрались, поздравляли отличников боевой и политической. С постной миной на лицах.
Я не мог ничего понять… Ведь обещал же, — грозился.
С тех пор меня ни разу не ставили на выездной пост, да я и не рвался. У нас было подсобное хозяйство, которое тоже требовалось охранять по ночам. Чем я и занимался. Там был уютный свинарник, с сеном, заготовленным для подстилок. На этом-то сене я и проводил свои ночи.
Складанюку прислали из дома маленький приемник, он давал его мне, и я перед сном слушал музыку. Заглушая ею храп свиней.
Когда сон окончательно сковывал глаза, последним сознательным движением я тянулся к ручке и выключал передачу. Чтобы не сажать зря батарейки.
Иногда мне снилось мое первое и последнее военное сражение. Оно всегда начиналось неожиданно, я оглядывался и видел, как надо мной нависают чьи-то страшные когтистые руки. Они протягивались из тьмы, отливая металлом, на каждом вражеском когте краснела капелька крови.
Я почему-то догадывался: это моя кровь, когти эти притягивали ее к себе.
Тогда заученным движением я подбивал приклад автомата, хотя и понимал, что все бесполезно, жалкая игрушка в руках не сможет защитить меня, не в состоянии нанести вред кошмарному чудовищу. Но то была единственная возможность как-то постоять за себя.
Автомат слетал с плеча, я подхватывал его, целился, и с диким криком пырял штыком в непроницаемое пространство. Патронов у меня не было, только штык и приклад, только штык и приклад, только штык и приклад…
Я просыпался от собственного крика.
Лежал без движений, чувствуя бешено стучащее сердце. И успокаивался, слушая, как беспокойно хрюкают разбуженные свиньи. Горели под потолком, облепленные навозной трухой, слабые лампочки, влажный теплых дух стелился по свинарнику. До смены оставалась еще прорва времени, — спать и спать.
Но сон больше не приходил ко мне.
То были мучительные часы полудремы, когда я боялся будущей гражданской жизни, где я никому не был нужен.
И тогда я понимал: все ложь, то, что мы напридумали с ребятами о своей близкой распрекрасной свободе. Что мы знаем о ней?.. Там голод, разруха, останавливаются заводы, некому осенью убирать картошку с полей, никому ничего не хочется и не нужно, каждый думает только о собственном брюхе, города сотрясаются от демонстраций и забастовок. Не оттуда ли протягивались ко мне когтистые лапы?