Из армии с любовью…
— Дед, — говорит сержант, — капитан на подходе, иди-ка ты к себе в камеру.
Я киваю.
За мной лязгает замок. На полу ни шинелей, ни Уставов. Позаботились.
Три шага в длину, три — в ширину.
Я меряю шаги, улыбаясь самому себе. Заперли. Скоты. Три шага туда, три — обратно… Скоты.
Три — туда, три — обратно… Три — туда, три — обратно. Три — туда…
Потолок — низок, я вытягиваю руку, дотрагиваюсь до него. Сколько здесь еще торчать?! Мне — страшно.
Я умру здесь, в этом цементном склепе. Вот — открытие. Вот, оказывается, что происходит со мной.
Не понимаю, откуда он взялся, беспричинный страх. Возник ниоткуда, вдруг стало душно, я рванул воротничок гимнастерки, освобождая горло… Я умру здесь, в этом цементном мешке.
Стало легче дышать, но только чуть-чуть. Плотный застуженный воздух прижал тяжестью. Меня замуровали!..
Терпел вот, терпел, терпел, терпел, терпел — терпение кончилось.
Сейчас, сию минуту, после того, как захлопнули меня в каменном мешке.
Три месяца, ну четыре, ну четыре с половиной. Все, что осталось. Самые сладкие денечки, когда сам черт мне не брат, когда я — белый человек. Голубая кровь!.. Когда я на «ты» с прапорами, когда не каждому офицеру отдам честь… Что они смогут сделать мне? Деду, старику, — воспитателю молодежи? Немного осталось: закрыть глаза, сложить руки на груди, и ждать. Избавления.
Но нет сил.
Двинул ногой в дверь, никто не отозвался. Бесполезно… Да и капитан.
Отошел в угол, нашарил в кармане свой священный календарь. С одной стороны календарь, с другой — симпатичная девчонкина мордашка. У нее перед глазами страховой полис… И надпись: Госстрах… Улыбается — чего-то обещая… С другой — календарь. Половина января — густо замазана.
Нет ручки, она в тумбочке, в казарме, на ней выцарапана моя фамилия, она заварена наглухо, чтобы не отвинтили и не вытащили стержень. Конечно, могут украсть всю, сломать и стержень увести, но это наглость. За это — оторвут голову. Можно брать только то, что плохо лежит. У своих.
Неважно, раз нет ручки. Голь на выдумки… Получай же.
Скребу ногтем следующий день, скребу, краска стирается, постепенно. Но это слишком филигранная для меня работа. Так я никогда не проживу эти три с половиной месяца. Слишком долго ждать.
Рву календарь пополам, с мстительным упорством. Рву на части, сворачиваю, снова рву. Подъемы, отбои, перекуры, рассветы, закаты, прапоров, сержантов, офицеров, команды, стук подошв, на ремень, на ремень, тяжесть автомата в руке, номер которого навсегда вписан в мой военный билет.
В моей воле сократить время, уничтожить его, стереть в порошок. Почему я должен следовать ему, — когда расправиться с ним так просто.
Мельчайшие осколки белым пухом опускаются на пол, покрывая его подобием снега.
Я отслужил свое, хватит! Время вышло.
Бью сапогом в дверь. Легкий гул проносится по коридорчику, — призывный сигнал услышит выводной, даже если стоит у ворот, даже если — у крыльца караулки.
Бью еще раз и еще!.. Бью самозабвенно, у меня много сил, я выломаю дверь, если придурок не подойдет.
Бью, слыша его шаги. Он идет быстро — молодец, выводной, не заставил себя долго ждать. Со слухом у него все в порядке.
— Чего? — говорит он испуганно. — Чего тебе, дед?
Это другой, смуглый молотобоец уже пришивает свежий подворотничок в казарме. Этот — Гафрутдинов, недоучившийся студент. Но все они одного поля ягоды.
— Открывай! — говорю я ему.
— Капитан в караулке, — отвечает молодой.
— Открывай, — говорю я.
— Капитан, — повторяет он мне.
— Открывай, салага, — рычу я, — кому сказал!
— Не могу, — бормочет Гафрутдинов растерянно, — капитан…
О, как я понимаю его: трудно служить двум господам сразу… Но этот сопляк из моей роты и моего взвода. Кара моя — кара старшего товарища, — от нее никуда не спрятаться, не заползти. Она будет преследовать его каждую минуту, каждую секунду, каждый час, день, ночь каждую, — до той поры, пока я буду здесь… Он знает это.
— Открывай, — шиплю я, — убью, скотина.
— Капитан, — лепечет он испуганно…
Я стучу в дверь ногой, та стоит твердо, гулкий бесполезный звук прокатывается вокруг.
— Сто тачек угля! — ору я, зная, что сделаю для него это. После караула он поплетется к котельной, исполнять обещанное. Уж я-то представляю, как это бывает. Сто метров от отвала, по дорожке из досок, до топки, сто — назад. Сто тачек угля! Для начала.
— Дед… — умоляет выводной.
— Ну!!! — тороплю я.
Он скрипит ключами, выбирая нужный. Кряхтит замок, я толкаю дверь, я — на свободе.
Сосунок сжался в комок. Мне — легче. Я уже могу дышать, уже раздвинулись горизонты, ужа мир становится необъятен.
— В сортир, — спасаю я его, — веди меня в сортир, салага… И не спеши.
Детское лицо Гафрутдинова расцветает от протянутой ему дружеской руки. Он благодарен, что я подумал о нем… Но что-то я еще различаю в признательности его взгляда — отголосок моей собственной тоски. Давно выветрившейся из головы. Потому что та, прошлая тоска — тоска младенца.
Мы поворачиваемся, и видим на пороге нашего капитана, он стоит в дверном проеме, прислонившись к нему плечом. Желваки играют на его скулах, он молчит. Сзади — понурая тень начальника караула.
— Вы Устав когда-нибудь читали? — холодно спрашивает он выводного.
— Читал, — отвечает он.
— Ну-ка, дай-ка сюда автомат, — протягивает капитан руку. Салага делает движение к оружию, я толкаю кулаком его худощавую задницу. Тот соображает, прикрывает автомат, как дитя, двумя руками.
— С подсказкой, — констатирует капитан. — Ну-ка, покажись на свет.
Это уже мне… Я показываюсь из-за спины выводного, и замираю перед начальством. Я люблю гнев нашего капитана. Он напоминает холодный, душ, — хорошенько взбадривает.
— Ты здесь, оказывается, главный, — говорит он. — Сам решаешь, сидеть тебе или разгуливать. Сам решаешь, сколько… Может, тебе пару лычек повесить, чтобы посолидней было?! Или одну широкую, за особые заслуги?!
Я понимаю, чем он занимается, — он ловит кайф. От воспитательного процесса.
Положено молча внимать наставлениям, — в этом правиле солдатская мудрость. Но со мной что-то не то, что-то не то творится сегодня со мной.
— Не плохо бы, — говорю я тихо.
— Что? — переспрашивает он. — Что, я не расслышал? Повтори-ка погромче.
— Не плохо бы, — повторяю я, невинно рассматривая стену.
Он — меня.
Он отрывается от косячка, заполняя собой дверной проем. Взгляд его, рассерженного мужика, тяжел. Я вижу, как сжимаются его кулаки. Но знаю, до мордобоя наш капитан еще никогда не поднимался.
— Чем занимаются арестованные? — спрашивает он громко. Это начальнику караула.
— Уборкой территории, — отвечает четко он.
— Немедленно, — строевой, — командует капитан. — Проведите лично… Выводному место там, не здесь. В свободную смену учить Устав гарнизонной и караульной службы. Наизусть. По параграфам. Проверить исполнение и доложить… Вопросы есть?
Вопросов не было. Салага и Складанюк исчезают. Слышу, как они орут во дворе на губарей. Сынок тоже. Таким заливистым баском. Подумать только — у него получается. Все-таки, не проходят даром жизненные уроки…
Капитан молчит… И — я.
Он смотрит на меня, а я — перед собой.
— Значит, хочешь стать сержантом? — переспрашивает он. — Интересно узнать, зачем?
— Никем я не хочу стать, — отвечаю я, поставленный к стенке.
— Зачем же так рвался, ногами стучал.
Есть выход, он предлагает его, почему-то, мне. Может, у него хорошее настроение, и не охота возиться по мелочам… Достаточно сказать: да в сортир же… — как эта версия пересилит все остальные.
Но я не пользуюсь подсказкой. Не знаю, почему.
— Да надоело все, — открываю ему свою тайну.
Чувствую, неземное облегчение охватывает меня. Так неожиданно — я разом выдохнул из себя свою тяжесть. Не ожидал, — это так просто сделать. Открыть какой-то таинственный крантик — и все.