Из армии с любовью…
Когда уже не будет смысла что-то скрывать.
— Все равно, — сказал я, — через три с половиной месяца меня не будет здесь. Что бы ни случилось.
— Вот ты где нажрался, — сказал он. — Никто тебе ничего насильно не вливал… Сам гужевал будь здоров!.. Только, наверное, успевали подносить. Гитарка, наверное, была. И девочки. А ты между ними, король… Супермен, мать твою!.. На баб военная форма действует неотразимо. Может, ты и трахнул кого-нибудь?
— Да, — согласился я. — Она называла меня Витей… Когда я это делал.
— Разве тебя зовут по-другому? Ты разве не Витя?
— Нет.
— Какая разница. Вы все одинаковы. Все на одно лицо.
Он поддел ногой консервную банку, она улетела куда-то, высоко подпрыгнув.
— И вы, — сказал я. — Мы все на одно лицо… Для них.
— Я?! — переспросил он.
Я повторил:
— Вы, — сказал я. — Как и я для той девчонки. В форме… Вы для нее — тоже Витя.
Скулы капитана заиграли желваками, и он вытащил сигареты. Опять он не предложил мне закурить. Хотя мне хотелось курить очень, а мои сигареты остались в караулке, в столе у Складанюка, в ячейке, где лежали вещи арестованных.
— Я не хотел вас обидеть, — сказал я. — Так уж выходит… Нас легко отличить по форме… И получается, что мы — ее часть… Форма одна на всех, а люди разные. Так что в форме легко спрятаться. Это так удобно…
— Не знал, — сказал капитан, глубоко затягиваясь, — что у меня в роте есть такой умник… Знал бы раньше, был бы у нас и другой разговор — позадушевней.
— Я не про вас, — сказал я. — Про себя… Ну, и про вас… Про всех…
— Что, есть что прятать?
— Не знаю, — сказал я.
Я и не знал, на самом деле. Да это было и неважно, было ли мне чего скрывать. Причем здесь я… Через три с половиной месяца меня не будет здесь. Или домой, или в дисбат. Но — не будет… Вот что было главным.
— Вы останетесь, — сказал я. — Я уеду, вы останетесь. Вам будет не хватать меня. Потому что — я ваш друг… Вы, может, не понимаете еще.
Он понял, о чем я, но изобразил скомороший испуг, а следом — брезгливую гримасу. Но, я видел, что он понял.
— Придурок, — сказал он тихо. — Ты — сумасшедший… Так говоришь: друг?.. Не больше?! А может, это у тебя любовь?.. Братская такая. Или, может, какая другая?!
Он продолжал юродствовать, но это не задевало меня. Я понимал, это последний наш разговор. Больше вряд ли представится случай.
— Я тоже когда-то хотел послужить народу, — сказал я тихо и, наверное, скорбно, — как и вы… Чтобы тому спалось спокойно… Вам, может быть, неинтересно, но я посчитал, что это мой долг. Когда ехал сюда… Святая обязанность… Вроде того, как написано в присяге… Я, когда ехал сюда, в эшелоне, еще ничего не знал, дал себе слово за эти два года стать лучше… Ну, чтобы это время не прошло напрасно. Чтобы, хоть какая-то польза была от этих двух лет. Ну, что- то типа самосовершенствования, может. Не знаю… Может, это как в школе, когда решаешь начать новую жизнь с понедельника: чистить зубы, мыть регулярно уши, получать одни пятерки и не делать никому гадостей, особенно близким. Так и я — посчитал, что для меня начинается новая жизнь. Собственно, так и получилось.
— Причем здесь я, — сказал нетерпеливо капитан. Он делал вид, что только курит. Что скоро, когда кончится сигарета, нам нужно будет идти.
— Вы разрешите, — сказал я, — я хочу открыть вам тайну. Вы ее знаете, но я все равно хочу открыть ее вам.
— Валяй, — сказал капитан.
— Это все не имеет смысла, — обреченно сказал я.
— Что все? — переспросил весело он.
— Все, — повторил я обреченно, — что было.
Тогда он стрельнул сигаретой в кусты, вслед за бутылкой и пустыми консервными банками, и сказал, чуть понизив голос, но уже серьезно, словно сам открывал какой-то небольшой военный секрет:
— А весна, — сказал он. — Посмотри вокруг. Весна… Она тебе о чем-нибудь говорит?
Я выпил второй стакан, и дал себе слово больше не пить, — мне было хорошо.
— Посидишь с нами? — спросили меня.
Я посмотрел на часы и кивнул:
— Спать еще не собираетесь?
— Не затем ехали.
Парни подсели поближе к своим девушкам и стали обнимать их. Девушки обхватили парней за их плотные плечи.
— Хочешь, мы тебе споем? — спросили они меня.
Я уже слышал их пение, но им хотелось… Задребезжала гитара, полились слова. Дворового разухабистого пойла. Девушки подпевали им. Подпевала им и Люда. Она была блондинкой, волосы ее падали на шею и начинали в ночи легко пахнуть.
Я сидел, желая, чтобы она прислонилась ко мне, как те девчонки к своим парням. Но Люда лишь искоса посматривала на меня.
Я бы не сделал ей ничего плохого, лишь бы погладил ее волосы, обнял бы ее, окунувшись в ее теплоту. Так давно со мной не было ничего подобного. Казалось, не было вообще. Казалось, ребята и девчонки эти обладают несказанными сокровищами, необыкновенным богатством — собой.
Я ничего им не скажу… В этом мое преимущество — я знаю про них все. То, что дорого в них.
Они не понимают своего богатства, того, что не найдешь и не заработаешь: детства с молоком на губах. Когда все возможно и все впереди… В моей воле сказать им или промолчать. Но если скажу, или промолчу — это ничего не изменит. Ровным счетом.
Я усмехнулся этому парадоксику, этой дьявольской неразрешимости, этой — беспомощности в себе.
Но так ничего и не сказал им.
Потом, когда они спели свои песни, второй парень сказал:
— Не дашь посмотреть автомат?
Я молча протянул его им. Проклятую ублюдину, так, к счастью, ни разу не пригодившуюся мне.
Они рассматривали его восхищенно, и трогали его, и спросили:
— Можно передернуть затвор?
— Можно, — сказал я, — там нет патронов.
Они минут десять забавлялись этой игрушкой, потом с уважением вернули его мне.
Так уж счастливо сложилось вначале, я не выстрелил ни в одного человека. Ни во врага, ни в случайного пьяницу, забредшего на пост. Я не знал, что это такое, — стрелять в людей.
И чувствовал — какая непогода миновала мою душу. Если бы это случилось… Мне становится зябко, когда я думаю об этом.
Но я бы выстрелил — если бы приказали… Еще год назад. Или полтора, — когда я натирал после отбоя пол в коридоре казармы зубной щеткой. Четыре часа работы… За ними — четыре часа сна. Я бы выстрелил тогда, в своей молодости, — когда постовая тишина была полна враждебных звуков, когда постоянное неотпускающее напряжение заставляло то и дело цепляться за приклад автомата, и люди делились на начальников и врагов.
У меня не было друга тогда… Даже не знал, что подобное возможно со мной — испытать это чувство. Которое одно, наверное, может сделать человека выше, и больше. Я и не знал, что это бывает на свете, — странная штука с причудливым названием «дружба», внутри которой заключен мир, где ты не один, где все прочно, и где вообще не бывает никакого страха…
Я хотел, сидя у костра, чтобы армии никто не боялся, ни один человек, ни один народ. Я хотел, чтобы они знали: армия — добрая сила.
— Армия нужна, чтобы отстаивать справедливость, — сказал я ребятам.
Они ответили:
— Конечно.
И потянулись к бутылкам. У них в ближнем рюкзаке было много бутылок…. Тогда я решил выпить еще.
Потому что — увидел. Никто из них не хотел отдать свою жизнь за справедливость. Как я когда-то.
У меня была удивительно свежая голова. Никогда у меня не было такой свежей головы, как той ночью. Я ощущал слабый ореол над ней, словно бы ее кто-то легко и приятно подогревал.
Я обернулся к Люде и спросил:
— Как я тебе?
Девушки, обнятые ребятами, сказали:
— Людка, затащи парня в палатку. Он два года живой бабы не видел.
Я два года не видел живой бабы. Они угадали. Они все угадывают во мне, — потому что хотят угодить. Ловко подмечают мои слабости, — потому что они — за меня… Но все-таки, какая ясная голова.
Как жаль, что никто из нас никогда не погибнет во имя народа.
Люда положила ладонь на мою руку. Она забавно улыбалась мне, но ее темные глаза оказались странно расширенны. От них стало не по себе; я на секунду захотел быть генералом, чтобы много знать, и все выболтать ей. И захотел выпить.