Братишка, оставь покурить!
Николай Стародымов
Братишка, оставь покурить!
Часть первая
Охота на человека
1Луна здесь не такая, как у нас. Не луна — лунища, на которой прекрасно виден весь рельеф, моря и материки — разве только кратеров не разглядеть! И звезды крупные, будто на них, как на исполинских золотых гвоздях держится густо-синий бархат ночного небосвода. Может быть именно потому существует древнее алтайское поверье, что все мирозданье держится на четырех звездах?.. У нас, в привычно-родимой среднерусской полосе, такого неба не бывает даже в самые ясные и умытые ночи. У нас звездочки мельче, будто с трудом протискивают лучики света сквозь толщу земной атмосферы.
Когда-то давным-давно я уже видел такое же близкое и непривычно бархатистое глубокое, усыпанное мириадами звезд, небо. Бесконечно давно и не менее бесконечно далеко отсюда. Будто на другой планете, с которой я прилетел сюда вместе с очаровательным беспомощным Маленьким Принцем, будто все это было в какой-то иной, не мною прожитой жизни. То небо надо мной сияло крупной россыпью звезд на другом конце нашего земного шарика, в Афганистане. Именно там оно меня впервые поразило своей бездонной глубиной.
Ну а рубежом между тем, среднеазиатским, небом и похожим на него небом нынешним пролегла студеная Сибирь, где небо тоже другое, не такое, как там или тут. Да и не то, какое было дома, в Подмосковье. Правда, на то, сибирское, небо мне доводилось смотреть нечасто — под недремлющим оком лагерной охраны бесконечностью не залюбуешься.
Удивления достойно: окружает наш крохотный мирок одна и та же атмосфера. 60 процентов азота, пятнадцать кислорода, толика углекислого газа и других примесей, замкнутая спасительным для всего живого и в то же время таким ранимым озоновым слоем — а свет звезд пробивается на разных широтах по-разному.
…Странно, почему я так люблю глядеть в ночное небо? Что меня так тянет туда, в эту бесконечность мирозданья, в эту вселенскую пустоту, космический холод, пронизанный всевозможными излучениями и лишь слегка разбавленный эфемерным эфиром, по божественному недогляду не приспособленные под среду обитания человека? Что стоит за этой моей подспудной тягой ввысь? Мистическое ожидание, что со временем именно там, в неком неведомом эфирном блаженном эмпирее, навеки, растворившись, упокоится моя душа, не имеющая покоя в этом мире? Или же наивная мечта о том, что хоть там, в беспредельной вышине, за хрустальным небосводом, нет той липучей грязи и смрадной мерзости, что окружают нас в этом бренном мире, которые попросту затапливают нас и из которых мы не в силах ни выбраться, ни избавиться от них? Право же, не знаю.
Да и плевать мне на все эти философские разглагольствования, если честно. Я особенно не задумываюсь над этим, лишь очень люблю глядеть в ночное небо. Быть может, просто-напросто потому, что когда глядишь в него, чувствуешь себя освобождающимся от земных проблем и забот. Даже там, в лагере, и то я становился свободнее, когда глядел в звездную россыпь неба… Хоть немного, а свободнее. Пусть тело мое по-прежнему оставалось облаченным в арестантскую робу, пусть меня по-прежнему окружала колючая проволока, пусть я знал, что Лесник по-прежнему точит на меня зуб, упорно выжидая удобный момент, чтобы поквитаться со мной — когда выдавалась свободная минута, я ложился и глядел вверх. И становилось легче. Будто сама душа моя по лучику взгляда воспаряла над тем миром, который какой-то безнадежный романтик обозвал лучшим из миров.
У мусульман есть мудрая легенда или притча — уж не знаю, как правильнее ее назвать — про двух ангелов. Звали их Харут и Марут. Обитая на небе и состоя в свите Аллаха, они были исключительно рафинированно-образцово-показательными, громогласно осуждали людские грехи и добросовестно доносили Всевышнему о том, сколько нехороших дел творится на Земле. Однако Аллах оказался руководителем неглупым и отправил их обоих в командировку с каким-то поручением в мир земной. И получилось именно так, как и должно было получиться: эти святые поборники нравственности, оказавшись среди грешников, напились в первом же кабаке, изнасиловали женщину и убили мужчину, который оказался невольным (или по воле все того же Аллаха?) свидетелем этого преступления… Мораль: легко и просто быть святым на небе — а вот попробуй сохранить белоснежную святость одежд и души здесь, на грешном белом свете!
Что и говорить, мудрый и дальновидный мужик, этот Аллах, однако в данном случае дал маху, не туда направил своих ангелочков! Сюда бы их, в наш отряд, мы бы их быстро перевоспитали, этих обрезантов.
…От созерцания неба и размышлений меня отвлек негромкий окрик.
— Воздра, Просвет!
Радомир произнес мое прозвище на сербский манер — Прсвет, полностью проглотив первую гласную и едва обозначив вторую, хотя умудрился ударение сделать именно на отсутствующем «о». В сербском языке вообще мало гласных букв, здесь их будто проглатывают. И поздоровался он на местном полууголовном сленге, по блатному, как сказали бы мы, по шатровачке, как говорят сербы. По культурному он сказал бы «здраво», хотя, по большому счету, это одно и то же.
— Что, Радик?
Серб не любит, когда его так называют, по-русски уменьшительно. Поэтому я сейчас позволяю себе это сделать только потому, что мы наедине. Мы с ним дружим, а самолюбие друга необходимо беречь.
— Пора, — коротко сообщил Радомир.
Мы с Радомиром Станичем уже давно ходим на задания в паре. Едва не с первых же недель, как я прибыл в состав РДО — Русского добровольческого отряда. И у нас уже выработался свой язык, состоящий из немыслимой смеси русских и сербских слов, к которым каждый из нас без проблем может примешать что-нибудь, например, из английского или французского. А то серб может ввернуть что-нибудь и по-украински — до меня в паре с Радомиром ходил какой-то хохол, который погиб около года назад, подорвался на мине, едва ли не единственный раз отправившись на разведку без своего постоянного напарника… Ну да это неважно, на каком языке мы общаемся — главное, что мы друг друга прекрасно понимаем. Во всяком случае, я его, по большому счету, понимаю лучше, чем, скажем, некоторых ребят из моего отряда, хотя уж с ними-то мы с пеленок говорим на одном языке.
Поднявшись, я сильно, до хруста в суставах, потянулся, подхватил автомат, поправил ремень, поддернул поудобнее вещмешок…
— Ну что, пошли?
При ярком свете луны было хорошо видно, как Радомир привычно и коротко вскинул глаза к небу.
— Помогай нам, Христос! — скороговоркой пробормотал он, разом лишив имя Спасителя всех гласных звуков.
Вообще-то во время выходов серб полагается больше на себя самого, на автомат и на свой длинный, слегка изогнутый, нож, да еще на напарника, чем на некие высшие силы. Так что прошение к Господу о помощи у него не более чем ритуал. Да и не у него одного. По-настоящему набожных людей по эту сторону линии фронта я встречал не так уж много. Хотя перед боевым выходом молятся многие. В том числе и наши, русские, ребята, хотя, казалось бы, они воспитывались в атеистическом духе. Наверное, просто очень хочется верить в удачу. При этом наши парни не читают молитвы, которых, скорее всего, не знают, а запросто просят у Господа «если смерти, то мгновенной, если раны — небольшой». И никто никогда за это панибратское обращение не осуждает.
Муслики — другое дело. Едва муэдзин протяжно завоет с минарета, обрезанты все сразу бросают, разворачивают молитвенные коврики, которые всегда таскают с собой, и начинают истово бить поклоны, едва ли не по компасу определив направление в сторону Мекки… Тоже, кстати, любопытно: когда муслик один, как правило, ему на эти поклоны начхать с того же самого минарета, точно так же, как, к слову, и на запрет на употребление свиного сала или, скажем, ракии. Зато когда тот же правоверный находится на глазах у другого мусульманина, не говоря уж если в толпе единоверцев — так прямо более ревностного верующего на свете не сыщешь. Будто соцсоревнование у мусликов проводится по демонстрации внешних проявлений степени искренности своей веры.