Жизнь после Жары (СИ)
«Негодяев, сука!» — промелькнуло в его голове. Он выхватил мобильный и нажал кнопку вызова.
— Алё, Негодяев? Ты чё, сука, пиздишь тут, сплетни распускаешь? — с ходу набросился он на него.
— С-салтыков, ты чего? — спросонья не понял тот.
— Того! Олива, между прочим, живей живых, и только что я на неё у «Диеты» напоролся! Я не понял — это вброс такой был? Тебе там реально делать нехуй, или от сидения в четырёх стенах уже галюны пошли?
— Блин, я-то тут при чём, это всё Кузька сказал! Что якобы Мочалкин её на ж/д путях видел, поездом раздавленную!
— Блядь, Негодяев... У вас тут испорченный телефон, что ли, или чё? Паха сказал, что она просто шла через ж/д пути, а вы уж накрутили! Вот уж поистине Архангельск — большая деревня: пёрнешь в одном конце, в другом скажут: обосрался...
Глава 13
А в Москве всё таяло. На улицах стояла вода, вода стояла и на газонах над талым льдом, в который превратился снег. Олива не любила такой климат — она считала, что зимой должна быть зима, а не непойми что. Впрочем, ей не нравилось всё, абсолютно всё, что окружало её в Москве, особенно теперь, когда она в числе последних пассажиров сошла с поезда — ибо не торопилась. Торопиться ей было некуда и не к кому — ничего клёвого и радостного в этой постылой Москве её не ждало. Как муж, не торопящийся в объятия нелюбимой жены, со злостью подмечает все её недостатки, от пары килограммов лишнего веса до манеры оттопыривать мизинец, держа чашку — так и Олива, сутуло бредя по площади трёх вокзалов, с выражением лица под названием «выноси всех святых», внутренне плевалась всем, что видела. Омерзительно было всё: тепловатый загазованный воздух, высоченные здания, толпа, бегущая с тележками... «И какого лешего они так несутся, как будто на пожар... Тупые жирдяи...» — со злостью думала она.
Жирные голуби, курлыкающие на асфальте, напомнили ей архангельских — тех, которые присутствовали при последнем разговоре её и Салтыкова. Олива со злостью пнула их ногой, и при этом то ли случайно, то ли намеренно, пихнула в спину одну толстую бабу с карапузом на руках.
— Девушка, ну сма-атреть же надо! — по-московски протянула та, и это «а-а» выбесило Оливу окончательно.
— Сама смотри, блядь, корова жирная!!!
Баба многозначительно покрутила пальцем у виска и пошла дальше.
Дома Олива с психом швырнула чемодан в коридоре. Мать, услышав шум, вышла из комнаты.
— Чё вылупилась? Картину увидала? — напала на неё Олива.
— А что ты так кричишь?
— А ничего, бля! Вылупилась тут! Жрать давай — не видишь, я с дороги!!
— Поди да сама разогрей, если тебе надо. А я тебе тут в прислуги не нанималась, — парировала мать и ушла на кухню.
Олива, не снимая ботинок, протопала на кухню и плюхнулась на табуретку.
— Может, ты сначала расскажешь, что происходит? С мужем поцапалась? — спросила её мать.
— С каким ещё, на хуй, мужем...
— А что ты тут матом-то кроешь, как сапожница? Что это у тебя с рукой — а ну, покажи!
Олива убрала под стол перебинтованную руку.
— Не твоё дело.
— Вены себе, что ли, резала? Дура, — сразу догадалась мать, — Хоть бы о матери своей подумала...
— Я и о себе-то не думаю, — буркнула Олива.
— О себе не думаешь, но о других-то должна думать или нет? Сама, главное, уехала, на мать наплевала с высокой колокольни, ни звонка от неё за целый месяц, как там да что там...
— С какой стати я о других должна думать?! Обо мне-то кто подумал? — вскипела Олива, срываясь на крик, — Он мне всю душу растоптал, всю жизнь мне испортил!!! И все ему подыграли, как будто так и надо!!! Да сколько ж можно издеваться-то надо мной, я что вам, на смех далась, да?! Да в гробу я вас всех видела!!! Вы все, все, все виноваты!!! И ты виновата тоже, я ненавижу всех, и тебя ненавижу!!! Ненавижу!!!
— Оля, успокойся...
Олива, люто ненавидевшая, когда её называли Олей, взбесилась окончательно и со всей силы толкнула ногой стол, с которого полетели на пол чашки, термос с кипятком, трёхлитровая банка яблочного повидла... Мать, ошарашенно глядя на опрокинутый стол, на осколки битой посуды на полу, на растекающуюся лужу повидла, на которое она осенью извела все антоновские яблоки, вывезенные в несколько рейсов с дачного участка, в первую секунду онемела, а потом с плачем бросилась собирать в совок осколки и повидло с пола.
— Ой, что ж ты наделала! Паразитка!.. — в голос запричитала она, — Я это повидло сколько варила, а ты!.. Погибели на тебя нету! Весь сервиз переколотила, ты посмотри, что ты натворила-а-а!!!
Олива, словно выместив всю боль и ярость своего страшного горя этим одним-единственным ударом ноги, перевернувшим стол с посудой и приведшим кухню в такой хаос, будто по ней прошёл Мамай, внезапно успокоилась, словно её выключили. Она сидела и молча, тупо наблюдала за плачущей матерью, собирающей руками повидло и осколки битой посуды, и нисколько не чувствовала себя виноватой. Ей даже не хотелось уже ничего ни отвечать, ни говорить.
Говорят, в горе познаётся человек. До этого Олива никогда не считала себя ни эгоистичной, ни жестокой — да и другие, пока не узнали её в горе, не считали её таковой. Качества эти — эгоизм и неоправданная жестокость, возможно, дремали в ней, как туберкулёзная бацилла в защищённом иммунитетом организме, до поры до времени, и вот сейчас прорвались наружу и поразили обширным очагом всё её существо. И если и была самая большая вина Салтыкова, из-за кого, собственно, и разгорелся весь сыр-бор, то лишь в том, что он, сам того не ведая, разбудил в Оливе эти качества задолго до того, как бросил её, сначала подкармливая её тщеславие, когда ещё был ею увлечён. Олива, хоть поначалу и пыталась сопротивляться этому соблазну, понимая смутно, что за всё это потом придётся платить, впоследствии сдалась на волю тщеславия и стала принимать все блага и привилегия павшего к её ногам Салтыкова как должное и вполне ею заслуженное. И, так же, как когда-то соблазнённая им Ириска, начала думать, что «иначе и быть не может», и «я это заслужила и заслуживаю ещё лучшего», плавно перейдя от этого к невольной установке: «мне все должны и обязаны». И теперь, когда с ней произошло это горе, состоявшее лишь в том, что не получилось так, как она хотела, она жила по принципу: «раз у меня такое горе и я так несчастна, то теперь мне всё можно, а вы все должны и обязаны переносить моё буйство и мои припадки гнева». И Олива не чувствовала ни малейшей вины за свои неадекватные поступки, напрочь забыв о том, что в этой жизни никто никому ничего не должен и не обязан.
—... Ты посмотри, паразитка, что ты натворила! Вся, вся посуда разбилась!!! Ни одной чашки целой не осталось, вот что ты наделала!!
И Олива, уткнувшись лицом в колени, безразлично пробормотала:
— У меня вся жизнь разбита... А ты о какой-то посуде...
Глава 14
Трудно было Оливе смириться с крушением своих надежд и находить в себе силы жить дальше.
Вены она больше резать себе не решалась (на это не было уже того палящего состояния аффекта), но жить не хотелось. Не хотелось просыпаться по утрам и видеть вокруг себя всё те же постылые стены с ненавистной Москвой за окном, осознавая при этом, что это всё, что у неё осталось, и что всё это она теперь будет видеть и сегодня, и завтра, и каждый день, и так будет всегда. Что никогда больше в жизни её не будет ни Салтыкова, ни его эсэмэсок, ни его поцелуев, ни слов о любви, ни всего того, о чём они каких-то полгода назад мечтали, сидя на горячем от солнца граните памятника Ленину, прижавшись друг к другу спинами. А значит, никогда у неё уже не будет ни счастья, ни любви, ни семьи, ни детей (вариант, что всё это возможно создать с другим человеком, не с Салтыковым, Оливе даже в голову не приходил — она просто не могла представить рядом с собой на месте Салтыкова кого-то мифического «другого») — и это страшное слово «никогда» заставляло её выть в голос, уткнувшись в подушку по ночам. Настоящее было разрушено и беспросветно, будущее пусто и пугающе, как чёрная дыра. Когда Олива представляла себе, что и через пять, и через десять, и через двадцать лет ничего не изменится, и она по-прежнему останется жить здесь, в этих стенах, совершенно одна, нелюбимая и никому не нужная — а она была уверена, что так и будет, ибо на месте Салтыкова уже никого нельзя было представить — накатывала такая боль, такое звериное отчаяние, что хотелось просто уснуть и никогда больше не просыпаться.