Долбаные города (СИ)
Я хотел сказать: вряд ли у вас получилось бы продуктивно поговорить. Но смолчал. Леви, казалось, становится легче. А это, наверное, было самым важным. Рука Леви метнулась к носу, Леви коснулся его кончика, пытаясь унять нервозность.
— В общем, два выстрела, и рука Шимона с этой татуировкой.
Надо сказать, тот еще был портак. Такой кривомордый тигр, что Шимона должны были посадить за жестокое обращение с животными. Глядишь, и пережил бы тот день.
— Два выстрела, а потом долгое молчание. И я слышал — один из них еще дышит. Наверное, не Шимон. У него рука очень спокойно лежала. Давид, должно быть. Да, он дышал. А Ноам и Гершель молчали, словно, ну, знаете, я хотел сказать, словно учительница спросила, готовил ли кто-нибудь домашнее задание. Но плохо так говорить. Короче, Калев выстрелил — еще раз, и я так дернулся, что едва не впечатал ту мерзкую жвачку себе в волосы. Ну, в общем, Давид больше не дышал. Вот так. Не дышал. После этого выстрела. Не было хрипов, и я даже был ему благодарен. До этого он вдыхал воздух, как...как когда молочный коктейль заканчивается, и остатки тянешь через трубочку. И я подумал: опять пауза, а в фильме непременно были бы реплики. Ма...Ириска показывал мне фильм про стрельбу в школе. Там были реплики. Калев ведь хотел что-то сказать. А потом я услышал, как Ноам плачет. И это было странно, он ведь столько раз меня бил, и вообще он жуткий чувак, этот Ноам. Просто ненормальный. И он плакал. Тогда я понял: все очень серьезно. Я ведь совсем не думал об этом. Ноаму конец, решил я. И тут Калев спросил: этого достаточно? Вопрос был как выстрел, и так же после него последовала пауза. Блин, блин, блин, думал я, а если недостаточно? Я не знал, о чем он, но, когда человек с пушкой так говорит, то сложно не проникнуться. Ну и потом последний выстрел. И я подумал — Ноам, а оказалось — Калев. Я смотрел на его ноги, и колени Калева вдруг перестали трястись. А потом он упал. А потом Ноам и Гершель выбежали из класса, и я услышал крики. Наверняка они и до этого были. Я остался наедине с Шимоном и Давидом, ну и Калевом тоже, трясся от страха, пока меня не вытащила школьная медсестра. Я смотрел в потолок, у меня глаза слезились — лампочки были такие яркие. Я просто не хотел увидеть их трупы. И не увидел. Но мне пришлось переступить через Калева. Наверное, это было самое мерзкое, что я когда-либо испытывал.
Я подался к Леви и с жадностью спросил:
— Да, но почему он сделал это?
Я не понимал, что улыбаюсь, пока не взглянул на экран. Леви сказал:
— Я не знаю, почему. В последнее время он был задумчивым, много сидел дома, но Калев ничего не говорил. Про ненависть или что-то вроде. И я не думал, что все это так закончится. Ну, вроде как подростком быть сложно.
— Но не так сложно, чтобы достать пистолет и стрелять в людей?
— Но не так, — кивнул Леви. Он все еще смотрел в камеру, взгляд у него был какой-то нездешний, а потом он едва заметно улыбнулся, словно его покинула навязчивая головная боль.
— Калев не был плохим человеком. До самого последнего дня.
— Но в последний — все-таки был?
— Не знаю. Не понимаю. В общем, пожалуйста, не думайте, что во всем виноваты родители, или школа, или компьютерные игры. Я знал Калева хорошо, и я не знаю, кто виноват. И никто, наверное, не знает.
Леви вдруг повернулся ко мне и спросил:
— Почему тебе не больно? Обычно это ты объясняешь мне, что я чувствую, а не наоборот.
— Потому что у меня нет чувств, кроме чувства юмора. И вырежем это. Лучше скажи мне, с какого ракурса я похож на лягушку, а с какого — на Иосифа Прекрасного?
Я снова повернулся к камере, заговорил, но на этот раз язык заплетался, и мне приходилось то и дело повторять слова.
— Такая грустная история, в которой всех очень-очень жаль. И незадачливых хулиганов, и беднягу Калева, про которого все теперь гадают: зачем и почему?. Может быть, низачем, может быть даже нипочему. Может быть, он просто решил попробовать. Буду ли я шутить над этим? Да, обязательно, но не при моем друге, чувства которого я уважаю ровно четыре часа в день суммарно. Пришло время его немного поуважать, так что я, пожалуй, ограничусь небольшим комментарием. Жизнь такая штука, ребят, что заставило вас открыть это видео, а? Кто-то из вас, без сомнения, передергивает на эту историю и не скрывает этого, а кому-то не хватает драйва. И тут я не буду решать вопросы о том, насколько это морально. Насколько морально стрелять в людей, насколько морально сидеть по ту сторону экрана и смотреть. Какая разница, ведь все на свете — просто зрители! В дурку мне не привезли комиксов, так что мне пришлось читать книжку одной занудной лесбиянки. Она говорила вот что: ребятки, когда мы делаем фотографию, ну, или, учитывая, в каком веке мы живем — постим в инстаграмм, снимаем видео, пишем посты — мы не вовлекаемся в событие, а наблюдаем за ним. Занудная лесбиянка назвала это вуайеризмом. Мы как бы не присутствуем во всех этих ужасных штуках, которые с нами происходят. Поэтому, если в следующий раз кто-нибудь в вашей школе достанет пистолет — доставайте камеру, лучшее оружие против пистолета после другого пистолета.
Я хлопнул себя по лбу.
— Плохой совет. Лучше попытайтесь укрыться в безопасном месте и звоните в полицию. И, традиционно, размышление над сэндвичем. Ребят, если человеку зачем-то и нужно телевидение, а также видосы в интернете, то это чтобы почувствовать себя Богом. У людей там, по ту сторону экрана, может быть такая драма, ну такая драма, или жизнь сладкая, как сахарная вата, но, в сущности, это неважно. Вы можете наблюдать, а можете выключить их, прервать их жизнь на любом моменте. Даже если перед вами все гребучее правительство Нового Мирового Порядка. Да что там правительство — вы и меня заткнуть можете. Так что включите телевизор и поднимите самооценку, выключив его, а я, пожалуй, пойду в школу и постараюсь все-таки получить образование. Пока-пока-пока-пока. Эй, чувак, хочешь сказать что-нибудь напоследок?
Леви покачал головой.
— Хочу позавтракать и объяснить тебе, что ты не прав.
— В чем?
— Ни в чем не прав.
Я отключил камеру и некоторое время смотрел на скрин из "Апокалипсиса сегодня" на заставке моего рабочего стола, на рыжий огонь и зеленые джунгли.
— Пошли позавтракаем, — сказал я. — А то тебе надо выпить таблетки.
Я сохранил файл на компьютере, назвав его "прощай, Калев", и Леви, заметив это, фыркнул. Я вдруг отчего-то сильно заволновался, мне захотелось утешить Леви, сказать ему что-то, поддержать его. Я развернулся к нему даже слишком резко.
— Знаешь, это проходит. Ну, то есть, я понимаю, что сейчас тебе тяжело, и ты собираешь слезки в наш школьный альбом по вечерам, и все такое прочее, но, Леви, это пройдет. Однажды станет легче. И я твой лучший друг, я хочу помочь тебе.
Вид у Леви стал беззащитный и удивленный. Он сказал:
— Я не понимаю, Макси. Калев был и твоим другом.
Он повторил последнюю фразу с нажимом, словно бы с первого раза ее глубокий смысл от меня ускользнул. Я положил руку Леви на плечо, чуть сжал.
— Все будет в порядке, чувак.
— Я думаю это какая-то странная шутка, Макси. Если да, то она не смешная и заканчивай.
Леви смотрел на меня с полминуты по-особенному внимательно, с таким лицом он обычно решал уравнения. А затем Леви вдруг обнял меня.
— Я так рад, что ты снова здесь.
И я ответил, что скучал. И это было настолько правдой, насколько вообще может быть правдой то, что я говорю — мне даже вдруг стало немного больно.
— Пойдем-ка вниз. Я тебе насыплю хлопьев с красителями, от которых шарахается твоя мамочка. А знаешь от чего еще она шарахается?
— Заткнись, — сказал Леви, и я обнял его сильнее.
На кухне сидел папа. Вид у него был, надо сказать, особенно жалкий. Папа смотрел своими черными, еврейскими глазами, полными невыразимой печали, на развешанные по стене половники и лопаточки. Под глазами у папы залегли совсем уж темные тени, а его бледные губы иногда шевелились, словно он начинал вспоминать слова какой-то песни, но не преуспевал в этом. Плечи его словно свело болезненной судорогой, он сгорбился над плохо прожаренной яичницей.