Долбаные города (СИ)
— Например, разгонять кровь в причинных местах твоей мамашки. Кстати, аутистка сказала мне, что мастурбация облегчает месячные. У твоей мамы все еще есть месячные?
— Фу! Фу! Хватит быть таким мерзким!
— Женская физиология довольно стандартная штука. Телки живут на этой земле уже сорок тысяч лет, пора бы привыкнуть. Мерзко — придавать этой шутке большее значение, чем массовой резне в Сонгми.
— Мерзко упоминать Сонгми в этом контексте.
Я покрутил в руках пузырек, с щелчком открыл крышку и вытряс на ладонь пять таблеток, передал баночку Леви. Где-то далеко на востоке пролетел вертолет, такой крошечный, похожий на черную, жирную птицу. Мы прошли мимо кофейни с качественной фотографией молочного коктейля, покрытого радужными сливками, на витрине. Приманка для девчонок и парней, готовых подпустить диабет чуть ближе ради фотографии в соцсетях. Это было самое, надо сказать, современное место в Ахет-Атоне, оно лишь на пару лет запаздывало относительно Эдема или, к примеру, Дуата.
— Ты когда-нибудь задумывался о тщетности провинциальной жизни?
— Я думаю только о том, от чего могу умереть в ближайшее время. Это мое кредо.
— Отличное кредо на самом деле. Когда не можешь контролировать ничего вокруг, остается перенести фокус внимания на собственное тело. Секс, ипохондрия, наркомания, спорт — все это штуки одного порядка.
— Интересно, только собственное тело я тоже контролировать не могу, так что ты промахнулся.
— С социальными теориями такое бывает. Да и вообще в моей жизни. Только в постели с твоей мамкой еще не случалось.
Леви толкнул меня, и я был готов полететь в снег по давней своей традиции, но неожиданно для себя удержался на ногах.
Кусты у школы покрылись, как сыпью, красными ягодками, которые, по утверждению Леви, были ядовиты. Я не верил, что учителям в Ахет-Атоне настолько плевать на жизнь и здоровье детей, однако и никогда не видел птиц, клюющих эти ягодки. По широкому футбольному полю носилось племя диких младшеклассников, в руках у многих из них были палки.
— По-моему они убивают друг друга.
— Ага, — сказал Леви. — Спустились по лестнице эволюции вниз.
Я смотрел за детьми, носящимися по полю, теряющими свои цветные шапки и истошно визжащими. Учителя тщетно пытались загнать их в корпус, где им надлежало получить свой билет в будущее. На парковке стояли машины старшеклассников с открытыми крышами, в основном вишневые или темно-зеленые, чтобы их хозяева могли провести границу между собой и скучными взрослыми. Из некоторых машин доносилась музыка.
Старшеклассники безудержно потребляли все (от модных трендов до спиртных напитков), младшеклассники регрессировали к первобытности, а нам оставалось только продержаться еще полгода между этими двумя состояниями, а затем с головой нырнуть в превратности жизни в старшей школе.
Школа у нас была старая, длинное кирпичное здание с часами под крышей, отсчитывающими секунды до вожделенной каждым здесь свободы. Новенькие окна в обрамлении кирпичей исторического значения производили странное впечатление. Как глаза молодой девушки у старушки, чьи черты уже смазали морщины. На зеленой пирамидке крыши устанавливали антенну монтеры, снизу за ними наблюдала стайка детишек с мобильными на изготовке.
— Может мне тоже подождать, когда кто-нибудь упадет? Хочу все же увидеть хоть одну смерть в этой школе!
— Макси, пошли!
А мне почему-то не хотелось идти. Может, дело было в том, что я и за месяц не оправился от скуки уроков математики, а может, пришли воспоминания о том, как однажды, в первом классе, я поранил десну грифелем карандаша, это было одновременно мучительно больно и лучшей метафорой жизни в школе.
Или дело в Калеве. Но об этом я думать не хотел. Надо было вспомнить о приятном: подсвеченных изнутри автоматах с газировкой и снэками, обклеенных стикерами шкафчиках, надписях, оставленных моей рукой на партах, моем скромном наследии. Все будет славно, сказал себе я, все равно это лучше, чем отдрачивать дальнобойщикам за наркотики, а ведь так складывается жизнь многих моих ровесников за пределами Нового Мирового Порядка. Если, конечно, сами ровесники умудрились не сложиться от пандемии, голода и бомбардировок.
Мы вошли в здание школы, и я увидел в просторном, пахнущем моющим средством холле фотографии Калева. Они стояли за стеклом в длинном шкафу, который раньше служил обителью для кубков и медалей, вырванных школой Ахет-Атона в разнообразных спортивных соревнованиях. Теперь блестящих, позолоченных фигурок и кружков не было, и я подумал, куда же они их перенесли? У шкафа валялись мягкие игрушки. Кроме фотографий Калева были, конечно, и фотографии Давида и Шимона. Я подумал: они распечатаны на фотобумаге из соцсетей, но вставлены в рамки, словно в старые-добрые времена.
Почему, когда умирают дети, сердобольные люди приносят игрушки? Словно бы в четырнадцать лет кто-то из этих парней все еще спал с плюшевым медвежонком, которого хотел бы забрать с собой в могилу. За стеклом стояли искусственные свечи, их огоньки были неподвижны, зато отражения, от теней и шевелений, колыхались почти как настоящие.
Искусственные свечки для искусственных детей. Я подошел к шкафу.
— Макси?
— М?
Я смотрел на фотографии Калева. Они вырезали Эли и меня с одной из них. Фотографировал тогда Леви. Ну, да, конечно, мы ведь пока держимся. Калев улыбался, и я подумал: странный выбор. Он ведь больше не улыбается, и даже лицо его, с большой вероятностью, уже ничего общего не имеет с этим лицом.
Убийца.
Я склонил голову набок, и мне показалось, что взгляд Калева проскользил за мной.
— Ты выглядишь удивленным.
— Мало что может удивить меня так, как цитаты Джеймса Джойса на коробках с соком, но сегодня миру удалось.
У Калева были серые глаза, такого водянистого цвета, почти прозрачные, они всегда выглядели жутковато. В остальном он был даже слишком типичным провинциальным пареньком — по-деревенски крупный нос на тощем лице, улыбка, придававшая ему самоуверенность вне зависимости от его желания. Про таких мальчишек пишут детские книжки с хорошим концом, они становятся героями поколения и учат маленьких читателей быть добрыми и честными, а не палить и перезаряжать. Я увидел себя в отражении на стекле — я не был бледнее обычного, разве что потому, что быть еще бледнее уже невозможно, и на лице у меня читалось некоторое сомнение, как будто я наткнулся на недостоверную новость и готовился сладко поспорить в интернете. Чтобы отвлечься, я стал цепляться за свой собственный образ. С восприятием своего тела у меня всегда было странно. В детстве я говорил, что тело — это домик для призрака. Пубертат провел в моем доме капитальный ремонт — я сильно вытянулся, сильно отощал. Я часто стоял перед зеркалом и думал, нравлюсь я себе или нет. Мне нравилось, что глаза у меня такие темные, что при определенном освещении грань между зрачком и радужкой почти стиралось, нравился еврейский разрез этих глаз, нравилось, что волосы у меня были черные и кудрявые, совершенно непослушные. В детстве я воображал себя Джеймсом Поттером. Мама любила мои скулы, потому что они были похожи на ее скулы. Это часто бывает с родителями — они влюбляются в своих детей из каких-то нарциссических побуждений, и потом показывают фотографии своим коллегам, без конца, пока не стареют настолько, что их схожести с детьми уже не различить.
Одна классная девчонка в дурдоме сказала мне, что у меня классные губы, но так и не поцеловала. И это было оскорбительно, потому как у нее, как она сама сказала, в карте значилось "расторможенные влечения". Я уже вышел из возраста, когда не мог отличить себя от лягушонка Кермита, но нечто неуловимо лягушачье во мне оставалось, может быть, большие глаза и длинный рот.
— Макси, ты в порядке?
— Я симпатичный?
— Наверное.
Леви сделал шаг вперед, и я увидел его отражение. Мы стояли рядом, и взгляды наши были устремлены на фотографию Калева.
— Что это был за день? — спросил я.