Предтеча (Повесть)
Отец Паисий, обессиленный своей речью, откинулся на подушки и закрыл глаза. Грудь его вздымалась словно после тяжкой работы. Иван Васильевич с жалостью смотрел на высохшее и немощное тело старика, в коем сохранился и жил такой неукротимый дух: ему бы о покое своей души думать, а он Русь на татар поднимает!
«Что же сказать тебе, отче? — думал Иван Васильевич. — Был бы ты в силе да во здравии, сказал бы, что не время сейчас поход на татар собирать. Слабее они стали, верно, и силы у Московского государства поприбавилось, но и враги у него пострашнее. Взглянул бы отец на хартию [3], что в моем дворце висит, увидел бы, что Русь будто в волчью пасть попала: снизу царь Ахмат клыки точит, сверху немцы да новгородская господа спину норовит прокусить, а король Казимир и вовсе заглотить нас тщится. Силен московский государь, и сил у него на новую Куликовскую битву наберется, только одной битвой царя Ахмата не сломить, а ввяжись в войну — тут тебе верхняя челюсть хребет и сломает!
Хорошо поминает святой отец Дмитрия Ивановича за победу над Мамаем, а что было потом — запамятовал. Сам ведь мне свиток один читал, что после победы лежали трупы крестьянские, аки сенные стоги, а Дон-река три дни кровию текла. Положила тогда Русь лучших сынов своих, поля орать некому стало, и запустение великое на всю землю пришло. На следующий год двинул свою орду хан Тохтамыш и взял Русь. Москву спалил, и снова дань страшную наложил. Дорога цена такой победы, невелика честь над нищим народом княжить…
Нет, теперь татар не только мечом бить надобно. Натравить всех своих врагов друг супротив друга — и по частям, по частям!.. Дело начато уже. В прошлом году казанских татар пощипали, а ноне хан Обреим и вовсе по полной моей воле мир дал. Так что один клык супротив хана Ахмата в Казани уже имеется. Скоро и снизу клык наточим — крымская орда тоже недруг Ахмата… Главное, чтоб Ахмат с Казимиром не сговорились — купно-то много беды наделать могут. Сейчас у Казимира руки связаны угорскими [4] делами: королю Корвину помогает с его боярами бороться. А пройдет время, развяжутся — что тогда? И в своем государстве дел невпроворот — своевольничают князья, не желают под рукой великого князя в дружной упряжке ходить, на удельщину тянет… Трудна державная ноша, мечом полегче воевать, да и славы побольше, только Русь уже не юноша на потешках, чтоб кулаками махать и носы кровянить. Подойдет время, под сердце ударим, чтоб наверняка…»
Вот что сказал бы Иван III святому отцу, если б разговор серьезный случился, но старик ждет других слов.
— Разделяю твои думы, отче, — заговорил Иван Васильевич, — нет мне более святого дела, чем Русь у татар вырвать и за поруганное крестьянство отомстить поганым, всю жизнь положу на это, в чем крест нашего господа целую.
Однако отец Паисий впал в беспамятство и не услышал этого. Он лежал недвижно, только слабое, еле заметное дыхание говорило, что жизнь еще теплится в нем. Иван Васильевич спешно послал за лекарем и приказал очистить церковный двор от лишних людей.
— Пусть едут и упредят о моем приезде, — сказал он стремянному Василию, — сам же оставайся здесь и следи, чтоб тишина блюлась.
Вскоре поредевший отряд продолжил свой путь к загородному дому великого князя. Вначале шли дружно и ходко, потом в лесу растянулись цепочкой. Деревья стискивали дорогу замшелыми боками, опутывали тенетником, цепляли всадников корявыми руками, обдавая вдогонку холодными росными дождичками. Придавленные глухоманью, ехали в тишине, только у лошадей, должно быть со страху, екали селезенки.
Зеленый сумрак неожиданно сменился ярким, солнечным весельем: лес, будто поднатужившись, выкинул их из своего чрева на большую поляну. Сразу оживились люди, лошади сами прибавили рыси. Дорога, соединявшая концы причудливо изогнутого леса, показалась туго натянутой тетивой, она вливала удаль в людей, резвость в лошадиные ноги и требовала выплеснуть все это на свое длинное тело.
Неожиданно лошади почуяли тревогу и сбились с рыси. Люди задергали поводьями и закрутились в седлах, не понимая, что произошло. И вдруг сзади, с той стороны, откуда выехал отряд, раздался страшный звериный рык. Умноженный лесным эхом, он, казалось, заполнил всю округу своими раскатами. Лошади вздыбились и понесли. Они полетели, как стрелы, выпущенные из могучего лука. Всадники, пригнувшись к лошадиным шеям, зашептали свои, припасенные для тяжких случаев молитвы. Их старший, Сенька Пеньков, пытался окриком остановить отряд, но и он не смог удержать своего Буланка. Мимо него промчалась гнедая кобылка Марья, никогда не отличавшаяся особой резвостью. Ныне же страх, видно, усемерил ее силы. Она скакала закусив удила, по краям которых уже выступила розоватая пена. Потом еще кто-то обогнал Сеньку, и вот весь его отряд, как в воронку, влился в новую лесную дорогу. Бешеная скачка продолжалась. Сенька бросил поводья — Буланко сам лучше через лес дорогу выберет, — обхватил руками мокрую конскую шею. «Пронеси господи! Пронеси господи!» — приговаривал он, и конские копыта, казалось, отзывались: «пронеси! пронеси! пронеси!»
Впереди открылась новая, на этот раз совсем небольшая полянка. Первой ее одолела взбесившаяся Марья, но в дальнем конце словно споткнулась, а через мгновение пошла уже тише, волоча по земле своего ездока. Начали валиться и другие всадники, будто неведомая сила сшибала их с коней и ударяла оземь.
Сенька хотел придержать Буланка, но не смог сразу найти поводьев, и тот по-прежнему стремительно нес его к роковому месту. Уж на подъезде выглядел Сенька натянутую между деревьями как раз на высоте всадника веревку — о нее-то и ломали шеи дружинники.
— Береги-и-сь! — только успел крикнуть он и вылетел из седла.
Сенькин крик был услышан скакавшими сзади. Кое-кому удалось сдержать коней и даже обнажить сабли, но из лесной чащи полетели в них арканы, засвистели стрелы. Сваленных тут же приканчивали выскочившие на поляну люди. Минута — и лес, только что оглашаемый конским ржанием и предсмертными криками людей, снова погрузился в утреннюю дрему…
На высоком лесистом берегу, круто поворачивающем Яузу к Москве-реке, среди тронутой первыми осенними красками зелени, темнели строения Андронникова монастыря. Заложен он был более века назад, еще при великом князе Дмитрии Ивановиче, в знак чудесного спасения митрополита Алексея. Сказывают, что, когда Алексей плыл из Царьграда, куда отправлялся за поставленном в митрополиты, великий шторм на море случился. Разметал он утлые суденышки, а ладью нового митрополита почти совсем водой захлестнуло. Приготовились все к смерти, и стал Алексей молиться: «Господи, не дай в пучине морской погибнуть, услышь мольбу мою, храм тебе великий сооружу за спасение свое!» Оказалась тогда сноровка русского кормчего сильнее непогоды, вывел он из беды ладью, и пришлось владыке исполнять свой обет.
Место для монастыря выбиралось с тщанием, и сам митрополит освящал закладку храма Спаса-нерукотворного. Строили в те годы быстро, нагнали мужиков, лес под рукой: в неделю храм воздвигли, в другую — трапезную, а за лето кельи построили и забором монастырь обнесли. Вскоре стали, однако, деревянные строения в ветхость приходить. Первым делом храм божий покосился, и тогда рядом с ним поставили каменный четырехстолпный Спасский собор, чудно разукрашенный иноками Даниилом Черным и Андреем Рублевым. Затем все строения подновили, а ныне пришла пора и степы новые складывать.
Основные работы замыслили начать по весне, а сейчас по приказу игумена сколотили артели, чтобы лежащий окрест лес рубили и с началом зимы по санному следу свозили к монастырю. Одна из таких артелей работала на правом берегу Яузы, близ села Воронцова. Ладные и не ленивые мужики подобрались в ней. Третьего дня пристал здоровенный детина, Семен, молчаливый и исполнительный. О себе рассказывал мало, только но странному говору с цоканьем — цто да поцто? — определили в нем пришельца с далеких северных мест. Впрочем, артель — не сыск боярский. Молчит человек, — значит, так надо, лишь бы дело знал и от дела не бегал. Только монах Феофил, который за работой надзирал, все приставал: кто да откуда? Семен в ответ лишь зубы сцепит и топором посильнее ударит — вот и весь сказ. Монах яриться начинает, слюной брызжет, покуда кто-нибудь из артельных без всякого уважения к святому сословию крепко его не обругает: не приставай, этакий-разэтакий, к людям! Оно, по правде говоря, и не за что было уважать монаха — никудышный случился человек, пьяница и матерщинник, ни к чему путному неспособный. Братья монастырские — те народ ученый: кто книги пишет, кто книгам учится; а Феофилу премудрость эта не по зубам оказалась. Пробовал было его игумен на путь истинный наставить, а потом махнул рукой и стал пользовать на хозяйственных делах, и то на таких, чтоб подальше от обители и расторопности особой не требовали.