Владыка Океана
И тогда я решил, что ему, вероятно, просто тяжело между этих могил, где таких особ, как дядя, закапывают по отвратительному обычаю, без имен и особых почестей. Потому могильный камень дядю Митчу вовсе не напоминает, зато фонтан — напоминает совершенно как живого. А потому я решил не распространяться о своем отношении к скульптурам такого рода.
— О да, — говорю. — Удивительно искусная работа. — Я даже снизил тон, я покивал, я делал все, чтобы Митч понял, как я сочувствую. — Аллегория точно жутко интересная. Пойдемте обедать.
Митч вздохнул, снова промокнул глазки, спрятал платочек и кивнул:
— Да, ваша светлость. Конечно.
А слуг, господа, в замке оказалось совсем немного. Митч потом сказал, что всем руководят они с женой, а кроме того есть пилот, садовник, повар с женой, бельевщица, она же прачка, и пара лакеев, которые присматривают за всем оборудованием. Митч говорил, что дядя, мол, не любил, когда по его дому слоняется целая толпа прислуги, поэтому завел вместо толпы холуев хорошее оборудование для уборки, современное — так что домочадцы легко справляются.
Я был согласен с дядей. Я, знаете ли, тоже не люблю, когда непонятно кто путается у меня под руками. Так что мы по дороге в столовую не встретили ни одной живой души, но залы замка содержались с одной стороны чистенько и очень уютно, а с другой — сразу бросалось в глаза, что седая древность, как Митч это называет.
Митч много показывал мне разные чудные вещицы, редкости, и объяснял в меру познаний, какой в них смысл. Замок ломился от всякой всячины со дна моря, от ракушек размером не меньше арбуза, только самых замысловатых форм, рогатых таких, крученых, завитых, здесь также хранилось множество кораллов, сушеных звезд, осьминогов, еще каких-то тварей — страшных и забавных сразу… Но кроме всей этой бывшей живности дядя еще коллекционировал произведения искусства.
Я, увы, дилетант в сем предмете. Но насколько я, дилетант, понимаю, мой покойный родственник отлично разбирался в искусстве, полагаю, не хуже, чем я в технике. Все его собрание выглядело прекрасно и как-то особенно печально: и картины, и гобелены, и статуи — все это сладко цепляло за самое сердце. Особенно много у него было статуэток в виде мальчиков, играющих с рыбками или с крабами, мраморных или бронзовых, сильно напоминающих тех, в фонтане — и я начал потихоньку понимать, почему этот остров зовется островом Добрых Детей. И мы еще не дошли до столовой, как я получил еще один повод для занятных раздумий.
К столовой из салона вела предлинная галерея, и вся эта галерея была увешана портретами. Самый последний — самой модерновой манеры, насколько я вообще могу судить обо всей этой живописи, а чем дальше — тем старше и старше. Я так понял, что вижу портреты предков, но на них были только юноши, плюс-минус моего возраста. Ни одного старше, ни одного младше — и все с приятными лицами, с чистыми такими, благородными лицами, государи мои… И, что смешно — в основном, блондины, и почти все чем-то смахивают на меня, с некоторой поправкой на стиль. Разумеется, в древние века лица были вообще-то немного другие, но общий вид, волосы, светлые глаза, нос — все это выглядело на удивление знакомо. Мои братья… ну, положим, двоюродные или троюродные братья. И одеты по большей части в синее и голубое — в родовые цвета, а оттого еще больше друг на друга похожи. Фамильное сходство.
Мне польстило. Я шел и любовался предками. Митч сказал мне, что на том, самом первом портрете изображен покойный дядюшка, но я и без него уж догадался. Митч еще много говорил, какие художники писали эти портреты, когда, все такое — но имен упорно не называл. Художников он помнил, не угодно ли, а предков не помнил!
И это мне тоже напомнило Добрых Детей. Под портретами тоже висели бронзовые таблички с датами без имен. И здешняя дурная анонимность уже начинала меня бесить.
А жен и детей у моих предков будто и не было. От них самих хоть плиты и портреты остались, а их подруги вообще оказались окутаны мраком неизвестности, без всяких пометок, даже самых крохотных. Не топили же их, право…
В самом конце коридора, уже перед самой дверью в столовую, висел последний портрет. И рядом с ним я остановился надолго, потому что человек на этой картине был — совершенно не чета всем прочим.
Во-первых, изображенный был стар. Вернее, лет сорока пяти — пятидесяти, но выглядел обрюзгло и потрепанно. И потом — он отличался, пардон, феноменально противной физиономией. Ну на диво отвратительная, господа, я не шучу — смотреть тяжело. Причем не то, чтобы лицо было уродливым, или, предположим, исковерканным болезнью — нет, нормальные черты, даже правильные. И мерзкие. Гадчайшая слащавая улыбочка, а взгляд цепкий и холодный, и жестокий, и похотливый, что ли… Но написано с чудесным искусством: он смотрел на меня в упор, глаза в глаза, улыбался — и прикидывал, что сделает со мной, будто я стоял перед ним в цепях, а он — безумный судья или вовсе палач.
О, нет слов передать, как мерзко вспоминать об этом! Никогда я не думал, друзья мои, что меня может так глубоко задеть некое произведение искусства. Раньше мне казалось — ну картина и картина, кто бы ее не написал, будь он хоть трижды гений. Но нет, ничего подобного, больно сердцу, как от оскорбления, на которое нельзя ответить. Я смотрел на эту улыбающуюся мразь, глаз не мог отвести, и думал, что от таких впечатлений и рождаются сказки о призраках, живущих в портретах.
Митч молитвенно сложил руки и говорит:
— Я рад, что вы остановились здесь, ваша светлость. Это он, вы правы. Родоначальник династии. Это его замок. Вот он, Эдгар олг Маритара бади Халис эд Норфстуд ми Альбиара а Феорри ыль Годми-Педжлена и Сальова, Владыка Океана, — и опускается перед портретом на одно колено.
Мне показалось, он ждал, что и я тут же начну благоговеть изо всех сил. Но я не мог бухнуться на колени перед этим портретом, перед этим мерзавцем, даже если он Владыка Океана — его рожа никого не могла бы обмануть. Мне даже стало мучительно стыдно, что у меня такой родоначальник. Тошно.
— Ладно, — говорю, — Митч, предок — и хорошо. Пойдемте дальше, сделайте милость.
Митч встал, посмотрел на меня укоризненно и открыл дверь в столовую.
Столовая — чуть ли не самая приятная зала в замке по моему вкусу. Окна громадные, длинные, чуть не от пола, с видом на океан, оттого много солнца, и на позолоченном шелке, которым оббиты стены, на полу, на высоком потолке бродили мерцающие зайчики от волн, от хрусталя и серебра — блики, блики… И пахло, между прочим, очень славно, потому что обед действительно устроили хороший.
Только я на Мейне, признаться, все же привык к сервировке попроще, а здесь уж слишком много вилок-ложек-рюмок-ножиков разложили рядом с каждой тарелкой. Серебряных, конечно, с ручками в виде странных рыб, в аквамариновой чешуе, но… Да… впрочем, и салфетки сложены такими пышными розами, что вытирать что-то салфеткой просто жалко — и смешно от собственного плебейства.
Итак, мы с Митчем вошли в одну дверь, а в другую — чудное виденье.
Ее сопровождали, как говорится, священник и дуэнья, жена Митча, как выяснилось. Коротенькая нелепая тетка — поджатая пожилая плюшка в черном, а поп — этакая жердь с бородой, облачение на нем висело, как на вешалке. Но я не смог их не разглядывать особенно. Митч сказал: "Это госпожа Летиция", — и я глупейшим образом на нее уставился. Увидел — и превратился в статую, верите ли, господа — даже моргать не мог.
Потому что Летиция оказалась нереальным существом, государи мои. И потому что я осознал дикий факт: это совершенство — моя невеста. И еще потому, что не мог себе представить, как этот сияющий ангел выйдет замуж за пиратюгу.
Ах, да ведь волос цвета солнечных пятен на золотом прибрежном песке в полдень вообще не бывает на свете, как я полагал доселе. И таких громадных мерцающих очей цвета зеленого моря в золотых ресницах тоже не бывает. И синий шелк этот не тело прикрывал, а сплошной солнечный свет, слегка облеченный в человеческие формы — пардон, дивные формы. И шла она, паря, едва касаясь пола крохотными туфельками, будто у нас на Шие половинная сила тяжести.