Горячее молоко
В рыбе было полно крови. Она текла у меня по рукам. Если бы в дверь постучали в поисках краденого, я бы тут же была поймана с поличным.
Несчастная овчарка завыла с новыми силами. Ее переменчивость ввергала меня в совершенное безумие. Бросив нож, я помчалась босиком по песку ко входу школы дайвинга и распахнула дверь плечом, покрытым волдырями.
Пабло. Пабло. Пабло. Где же он?
Со стаканом вермута в руке Пабло навис над своим компьютером. Грузный, пожилой, с густыми, давно не мытыми черными волосами, расчесанными на косой пробор, он посмотрел на меня большими сонными карими глазами и отпрянул.
Отвяжи собаку, Пабло.
Позади него, на стене, висело зеркало. У меня на щеках остались потеки рыбьей крови, в волосах, превратившихся от ежедневного купания в жесткий колтун, запутались рыбьи внутренности. Своим видом я напоминала морское чудовище, возникшее из ракушек и морских звезд, украсивших зеркальную раму. Я снова вселяла в себя ужас — и в Пабло тоже.
Он отодвинул стул, словно приготовившись бежать, а затем, должно быть, передумал, потому что придвинулся обратно и поднял руку к глазам. На мизинце красовалось золотое кольцо. Казалось, этот золотой ободок врастает в плоть.
— Если не уберешься за пределы моей собственности, — сказал он, — я вызову полицию.
Чтобы разобрать остальное, мне пришлось напрячь слух, потому что собака почуяла близкую свободу, но расслышала я только нечто вроде «коп в нашей деревне — мой брат, в соседней — мой двоюродный брат, а шериф Карбонераса — мой лучший друг».
Схватив его за руку со впившимся в нее золотом, я уперлась лбом ему в лоб; тем временем его правая рука что-то нашаривала под столом. Возможно, аварийную кнопку, ведущую к его расширенной семье копов. Мне было сказано убраться с дороги, чтобы он мог подняться на крышу.
Я отступила назад. Крупный мужчина. Чтобы не потерять равновесие, пока он будет протискиваться мимо, я прижалась рукой к свежеокрашенной белой стене. На ней остался кровавый отпечаток, поэтому я прикоснулась к ней еще раз. И еще. Стена школы дайвинга начала покрываться подобием наскальных рисунков.
Ругаясь и обзывая меня по-испански, Пабло двинулся вверх по ступенькам. В руках он держал кость — желтую вонючую кость. Вот до чего он пытался дотянуться под столом.
Пабло оказался на крыше, с собакой и костью. Отшвырнул ногой стул. Собачий лай сменился рычанием, а Пабло прищелкивал языком, успокаивая, по всей видимости, своего пса. Я услышала, как над головой упал и разлетелся на черепки цветочный горшок.
В вестибюле школы дайвинга было прохладно. На столе у Пабло надрывался телефон, стоящий рядом с догорающей спиралью цитронеллы и стаканом вермута. Ожил автоответчик: «Мы говорим на немецком, нидерландском, английском и испанском. Готовы обучить начинающих до уровня специалистов».
Поднеся стакан к потрескавшимся губам, я спокойно, не торопясь, сделала маленький глоток. В новой тишине я услышала море, словно припала ухом к океаническому дну. Слышно было все. Землетрясение корабельной палубы и шастанье крабов-пауков среди морских водорослей.
Аскеза и роскошество
— Зоффи! Скоро начнутся зверства!
Чтобы отпраздновать освобождение собаки Пабло, я позвонила Ингрид и пригласила ее на дораду-гриль. Ингрид сказала — да, придет в девять вечера.
Я приняла душ, воспользовалась маслом для волос и сбегала на площадь, чтобы с грузовика купить арбуз у женщины, которую сначала приняла за мужчину. Она сидела на водительском месте с внучком, раскинувшимся у нее на коленях. Оба ели инжир. Пыльный лиловый инжир цвета сумерек. Женщина поручила мальчику выбрать для меня арбуз, что тот и сделал; вырученные деньги она положила в холщовый кошель, висевший на поясе черного платья. Босоножки ее были засунуты в отделение дверцы грузовика. На боку правой ступни, как я заметила, круглым островком наросла косточка. Сильные руки загорели до черноты, скулы опалило солнцем; чтобы освободить место для внука, когда тот карабкался обратно к ней на колени, женщина подвинула мощный таз. Ее тело. Кого призвано радовать такое тело? В чем его предназначение, действительно ли оно уродливо или тут дело в другом? Касаясь подбородком детской головы, она молча сунула внуку очередной плод инжира. Бабка-фермерша, сама себе хозяйка, с прижатой к чреву сумой.
Только я взялась за стряпню, как в незапертую дверь без стука вошла Ингрид Бауэр. На ней были серебристые шорты и все те же серебристые сандалии-гладиаторы со шнуровкой до колен. Ногти на ногах блестели серебристым лаком. Я проводила ее на террасу к столику, который успела накрыть для пиршества. Откопала даже одинаковые тарелки, столовые приборы и бокалы для вина. В холодильнике охлаждались ломти арбуза с листиками мяты. Я приготовила чизкейк. Да, на сей раз я своими руками приготовила горьковато-сладкий чизкейк амаретто с бисквитом амаретти, приторным ликером амаретто и горькой цедрой красных сицилийских апельсинов.
Так началась моя дерзкая жизнь.
Я предложила Ингрид вина, но ей захотелось воды. Меня это не обескуражило: мы прошли в дом, где всегда есть запас воды для Розы. Вода оказалась вполне подходящей — так сочла Ингрид. И придвинулась ко мне.
Потом еще ближе.
— Значит, ты освободила собаку?
— Да.
— Ты смотрела ей в глаза?
Мы обе знали, что в тот день Пабло на виду у всей деревни уже выгуливал собаку. Это был сущий кошмар. Пес чуть не откусил руку одной бельгийке, ожидавшей сдачу в баре. Пабло волей-неволей надел ему намордник, а сам горланил и пинал все на своем пути. Еще неизвестно, кому больше нужен намордник, но на защите Пабло стоит личная армия копов.
— Поздравляю, Зоффи!
Она вручила мне подарок: желтый шелковый топ с завязкой вокруг шеи. Сказала, что шелк успокоит ожоги от медузы, и указала на левую половину, где голубой шелковой ниткой вышила мои инициалы. СП. А ниже — единственное слово: «Обесславленная».
Обесславленная.
Быть обесславленной — понятие от меня весьма далекое. От шелкового топа исходил запах ее шампуня, меда, чайного дерева, перца. Ни одна из нас не говорила вслух «обесславленная», но мы знали: это слово на месте и скреплено иглой. Ингрид сказала, что при наличии подходящей иголки может вышивать на любом материале: хоть на обуви, хоть на кожаном поясе, даже на металле, не говоря уже о всех видах пластика, но больше всего она любит работать с шелком.
— Он живой, как птенец, — добавила она. — Ловлю его иголкой и подчиняю себе.
Рукоделие, по ее словам, помогало ей сохранять душевное равновесие. Ей нравилось латать то, что на первый взгляд уже не подлежит ремонту. Она часто брала в руки лупу, чтобы придумать, как задекорировать какую-нибудь прореху, не нарушив узора. Иголка служила ей инструментом мысли — Ингрид вышивала все, что всплывало у нее в сознании. Она выработала для себя правило: никогда не подвергать цензуре возникшие слова и образы. Сегодня она украсила вышивкой две футболки и подол юбки: на них появились змея, звезда и сигара.
Я попросила ее повторить, что она сейчас сказала.
— Змея. Звезда. Сигара.
А слово, вышитое на моем топе, пришло ей в голову оттого, что она вспомнила свою сестру из Дюссельдорфа.
— Как зовут твою сестру?
— Ханна.
— Старше тебя или младше?
— Я ее злая старшая сестра.
— Почему злая?
— Задай этот вопрос Мэтти.
— Но я задала его тебе.
— Ладно уж, расскажу.
Она жадно выпила воду и со стуком поставила стакан. На зеленые глаза навернулись слезы.
— Нет, не буду. Давай лучше о вышивке.
Оказывается, в местном винтажном магазине лежат груды одежды, дожидающейся преображения под ее иглой. То же самое и в Берлине, а теперь у нее появился свой человек даже в Китае — тюками переправляет ей вещи для отделки. Больше всего ее привлекает геометрия, которую она, кстати, изучала в университете, в Баварии, а иглы она ценит за их точность. Тяга к геометрии и структурированию стимулирует поток мысли. Симметрия не сковывает мысль, а, наоборот, делает ее свободной. Такой свободной, какой вовек не стать собаке Пабло.