Горячее молоко
БС (братья / сестры) у меня отсутствуют, равно как и Д (Дети), С (Супруг) и Крестные Родители (в нашей терминологии — фиктивные родственники — на них тоже могут возлагаться конкретные обязанности).
Со мной не все в порядке. Далеко не все, причем уже давно.
Но я не призналась ей, что у меня опустились руки, что мне стыдно быть мямлей и все такое прочее; что мне хочется расширить свою жизнь, но пока не хватает дерзости урвать для себя желаемое; что мне боязно волею судеб закончить так же, как и она, — влачить жалкое существование, и как раз поэтому я ищу ответ на беседу, которую ведут ее непослушные ноги со всем миром, и вместе с тем страшусь, как бы у нее не обнаружился дефект позвоночника или какой-нибудь серьезный недуг.
В тот вечер на юге Испании слово это, «серьезный», не шло у меня из головы. Было семь часов вечера; смеркалось, долгий солнечный день катился к закату; пристально глядя на треснувшую космологию разбитых одиноких звезд и млечных облаков, я вдруг услышала слетающую с моих же уст жалобную песнь про неверный курс и сбившийся с пути звездолет, про гермошлем и какие-то неполадки, про отсутствие связи с Землей и невозможность хоть до кого-нибудь достучаться.
Роза, как я увидела, зашаркала ступнями; левая нога, обутая в тапок, дергалась в лодыжке; непонятно, кому я все это рассказывала: то ли М, то ли О, то ли С или БС, а может, фиктивной крестной или даже Ингрид Бауэр. Из кафе на площади доносился запах жареного кальмара, а мне так не хватало Англии, тостов, чая с молоком и дождевых облаков. В те мгновения голос мой звучал совсем как в Лондоне, моем родном городе. Я вышла из комнаты. Мама стала меня окликать, снова и снова выкрикивая «София… София… София», а потом громко, но беззлобно заголосила; наверное, мне хотелось, чтобы моя мать, походившая на привидение, поднялась из расколотых звезд китайского производства и сказала: «Завтра будет новый день, ты обязательно приземлишься, вот увидишь».
Пройдя на кухню, я увидела на столе вазу, стилизованную под древнегреческую, украшенную изображениями рабынь с кувшинами воды на головах. Схватив эту вазу, я швырнула ее об пол. Осколки разлетелись во все стороны, а мне из-за впрыснутого медузами яда почудилось, что я плыву.
Подняв глаза, я увидела, что мама стоит — да-да, стоит — на кухне среди осколков греческой вазы. Рослая. В накинутом на плечи жакете. Всю жизнь она работала, хорошо водила машину, но в Древней Греции не была бы причислена ни к гражданам, ни к чужеземцам. В руинах, которые некогда представляли собой целую цивилизацию, видевшую в таких, как она, лишь детородный сосуд, у нее не было бы никаких прав. А я, дочь, швырнула этот сосуд на пол и разбила вдребезги. Моя мать какое-то время пыталась его склеить. Научилась готовить для отца соленый козий сыр, я же помню, я помню: нагревала молоко, добавляла йогурт, сычужный фермент, нарезала ломтями створоженный продукт и распределяла по банкам, прокладывая марлей и заливая рассолом. Жарила для отца баранину с пряностями, о которых и слыхом не слыхивала в родном Уортере, что в графстве Йоркшир, но когда отец ушел, выяснилось, что оплачивать счета сыром и приправами невозможно — это я помню, хорошо помню, а потому ей пришлось забыть про кухню и заняться делом; помню, как она выключила духовку, надела пальто, вышла на парадное крыльцо — а там на коврике сидит волк, она его шуганула, нашла работу, губы не поджимала, ресницы не подвивала, а просиживала день за днем в библиотеке, индексируя книги, но при том не забывала ухаживать за волосами: гладко зачесывала их наверх и скрепляла одной-единственной шпилькой.
— София, да что с тобой такое?
Я принялась было ей рассказывать, но на площади взрывал хлопушки детский аниматор. Звенел детский смех; аниматор разъезжал на моноцикле и выдувал пламя. Посмотрев на осколки стилизованной греческой вазы, я решила, что это знак — пора лететь к отцу в Афины.
Без декларации
Отец встречал меня в международном аэропорту, но не один. Я прибыла туда с чемоданом, а он — с молодой женой и крошечной дочуркой. Помахав рукой, я пошла к нему; разделял нас лишь стук чемоданных колесиков о мраморный пол. Мы не виделись одиннадцать лет, но узнали друг друга без труда. Отец двинулся мне навстречу, взялся за чемодан, чмокнул меня в щеку и сказал: «С приездом!» Загорелый, абсолютно невозмутимый. Правда, волосы как-то почернели, а раньше отливали серебром; одет в тщательно отглаженную голубую рубашку с заутюженными складками вдоль воротника и рукавов.
— Привет, Кристос.
— Зови меня «папа».
Не уверена, что смогу выдавить это слово; может, нужно вначале написать его на бумаге и привыкнуть к его виду.
Направляясь туда, где ждали жена с дочкой на руках, папа расспрашивал меня о перелете. Удалось ли вздремнуть, чем кормили, где я сидела — у окна или у прохода, чисто ли в туалетах — и тут мы подошли к его новой семье.
— Знакомься: это Александра, а это твоя сестренка Эвангелина. Имя означает «провозвестница», как ангел.
У Александры на носу поблескивали очки; черные прямые волосы были коротко подстрижены. Ничем не примечательная, зато молодая, в голубой джинсовой рубашке (фирмы Levi Strauss) с влажными пятнами от грудного молока. Лицо бледное, вид усталый. На зубах брекеты. Она посмотрела на меня сквозь очки — взгляд открытый, приветливый, слегка настороженный, но в целом дружелюбный. Я бросила взгляд на Эвангелину, чье личико обрамляла копна густых черных волос. Сестра открыла глазки. Карие, лучистые, они блестели, словно капли дождя на крыше.
Когда отец и его молодая жена обратили взор на Эвангелину, глаза их наполнились истинной любовью, которая ничем не прикрывается и ничего не стыдится.
Настоящая семья. Они выглядели настолько естественно, насколько это возможно, когда мужу шестьдесят девять, а жене двадцать девять. Хотя, если честно, эти трое смахивали на отца с дочерью и внучкой, при том, что в их семье царила абсолютно искренняя любовь. Мой отец, Кристос Папастергиадис, теперь заботился о двух благоприобретенных женщинах. У него была другая жизнь, а я возникла из прошлой — неудавшейся — жизни. Для храбрости я скрепила волосы тремя цветочными заколками для фламенко, купленными в Испании.
Отец велел нам ждать у выхода, пока он подгонит машину, а затем проинструктировал меня на будущее. Прямо у выезда из аэропорта — остановка автобуса номер Х95. Билет стоит всего пять евро, так что в следующий раз, оказавшись в Афинах, я смогу доехать на нем до площади Си́нтагма в центре города. Папа позвенел связкой ключей над головкой Эвангелины, как сделал бы любящий дед, и скрылся за стеклянными дверьми.
Я предложила Александре кофе со льдом, который собиралась заказать у стойки. Она отказалась, объяснив, что кофеин попадет в грудное молоко, отчего ребенок может перевозбудиться. Из-за улыбки, обнажавшей брекеты, выглядела она гораздо моложе меня. Интересно, рожала она тоже в брекетах? Александра стала спрашивать, чем я зарабатываю на жизнь, и я (потягивая через соломинку фраппучино) ответила, что пока не нашла применения магистерской степени по антропологии.
— Ты непременно должна посетить Парфенон. Знаешь, это величайший из сохранившихся памятников Древней Греции.
Конечно, знаю.
Поскольку ответила я про себя, она сделала новый заход.
— Парфенон, — повторила Александра.
— Да-да, я о нем слышала.
— Парфенон, — снова произнесла Александра.
— Да, это храм.
На ногах у нее красовались серые фетровые тапки с белыми пушистыми облачками на носках. На каждом по два глаза, которые закатывались при ходьбе. Есть ли у облаков глаза? Иногда грозовые тучи изображаются в виде лиц с надутыми щеками (намек на ветер), но чтобы с выпученными глазами — не припоминаю. Наверное, это не облака и не тучи. А овечки.
Заметив, что я уставилась на тапки, Александра засмеялась.
— Такие удобные. Стоили всего шестьдесят с чем-то евро. Вообще это домашние тапки, но подошва резиновая, так что ношу их и как уличные.