Колодец одиночества
Перемена обстановки в классной комнате была удивительна — ни одной книги не на своем месте, ни одной полки в беспорядке; даже шкаф пришлось открыть и красиво расставить все гантели и клюшки попарно — мисс Паддлтон любила, чтобы все стояло парами, возможно, по неосознанному матримониальному инстинкту. Стивен в первый раз почувствовала, что на нее надели узду, и это чувство было ей отвратительно. Теперь появилось столько правил, что к классной доске пришлось приделать огромное расписание.
— Потому что, — сказала мисс Паддлтон, когда пришпиливала его кнопками, — даже мой мозг не выдержит вашего полного недостатка методичности, это заразительно; и это расписание — мое противоядие, так что очень прошу не рвать его на части!
Математика и алгебра, латынь и греческий, римская история, греческая история, геометрия, ботаника — от всего этого ум Стивен превратился в какой-то пчелиный улей, где каждая пчела начинала жужжать, стоило ее чуточку тронуть. Она глядела на мисс Паддлтон с изумлением; в этой маленькой квадратной шкатулке хранилось столько мрачных познаний! И, видя этот взгляд, мисс Паддлтон улыбалась своей теплой и очаровательной улыбкой и таким же тоном говорила:
— Да, знаю — но это лишь первые шаги, Стивен; однажды твой ум станет таким же аккуратным, как эта классная комната, и тогда ты сможешь найти там все, что хочешь, а не ворошить в суматохе все подряд.
Но, когда заканчивались уроки, Стивен частенько ускользала навестить Рафтери в конюшне: «Ах, Рафтери, я так это все ненавижу! — говорила она ему. — Я чувствую себя, как ты бы чувствовал, если бы на тебя надеть упряжку — тяжелые деревянные оглобли и ремни, Рафтери — но, мой дорогой, я никогда не надену на тебя упряжку!» И Рафтери не знал, что ответить, потому что всем человеческим созданиям, насколько он знал, приходилось бегать в упряжке… хоть они и были подобны богам, но, несомненно, им приходилось бегать в упряжке…
Только огромная любовь Стивен к отцу помогла ей выдержать первые шесть месяцев обучения — и еще упрямая, своенравная воля, из-за которой она не любила проигрывать. Она с какой-то яростью выжимала свои клюшки и гантели, утешаясь мыслью о своих мускулах, и, застав ее за этим, мисс Паддлтон рассмеялась.
— Вы, должно быть, чувствуете, что ваша учительница — мошка, Стивен; несносная мошка, которую взять бы да смахнуть!
Тогда Стивен тоже засмеялась:
— Ну да, вы маленькая, Паддл — ох, простите…
— Я не против, — сказала ей миссис Паддлтон, — можете звать меня Паддл, мне это все равно.
После чего мисс Паддлтон исчезла, и ее место в доме заняла Паддл.
Невеликим созданием была эта Паддл, но она сумела прочно утвердиться. Всегда готовая помочь по дому — навести порядок в сумятице расходных книг Анны или составить список книг для покупки у Джексона, она, однако, умела защитить свои права, очень быстро завоевала положение в доме и удерживала его. Паддл знала, чего она хочет, и старалась это получить, в классной комнате или за ее пределами. Но всем она нравилась; да, она отдавала, сколько получала, и получала, сколько отдавала, но иногда отдавала чуточку больше — и эта «чуточка» представляла собой все искусство преподавания, даже все искусство жизни, и мисс Паддлтон знала это. И вот понемногу — о, на первых порах совсем понемногу — она преодолевала бессознательное сопротивление своей ученицы. Своими маленькими проворными пальцами она ухватила ум Стивен, приглаживала и лепила его по своему образцу. Она разговаривала с ним и показывала ему новые картинки; она дарила ему новые мысли, новые надежды и амбиции; она заставляла его чувствовать уверенность и гордость своими достижениями. Между тем она не принижала мускулов Стивен, никогда не подшучивала над ее спортивностью, ни разу даже не подмигнула, чтобы показать, что у нее-то свое мнение касательно ее ученицы. Она явно принимала Стивен такой, как она была, ничто не удивляло ее в ней и даже не смешило, и Стивен было с ней довольно легко.
— Мне всегда удобно с вами, Паддл, — с удовлетворением говорила Стивен, — вы похожи на изящный стульчик, такой маленький, но на нем так просторно сидеть — уж не знаю, как вам это удается.
Тогда Паддл улыбалась, и эта улыбка согревала Стивен, хотя и чуточку посмеивалась над ней; но она посмеивалась и над самой Паддл — они разделяли эту теплую улыбку с радостью и добротой, и ни одна из них не чувствовала себя задетой или смущенной. И их дружба пустила корни, стала крепнуть, зеленеть и расцвела, как лавровое деревце в классной комнате.
Пришло время, когда Стивен стала понимать, что Паддл обладала гением — гением преподавания; с помощью этого гения она помогала своей ученице разделить свою восторженную любовь к классикам.
— Ах, Стивен, если бы вы только могли прочесть это по-гречески! — говорила она, и ее голос был переполнен волнением. — Какая красота, какое великолепное достоинство — этот язык похож на море, Стивен, устрашающее, но великолепное; этот язык намного мужественнее латинского. — И Стивен заражалась этим внезапным восхищением и решала еще усерднее работать над своим греческим.
Но Паддл жила не одними древностями, она учила Стивен ценить все литературные красоты, наблюдая в своей ученице подлинную тонкость суждений и немалое чувство равновесия в предложениях и словах. Тогда перед ней открылся широкий путь новых интересов, и Стивен начала отлично писать сочинения; к ее глубокому удивлению, она обнаружила, что способна записать множество того, что до сих пор спало в ее сердце — всю красоту природы, например, теперь могла она записать. Впечатления детства — золотая дымка света на холмах; первый зов кукушки, таинственный, странно пленительный; поездки домой с охоты вместе с отцом — обнаженные борозды земли и то, что они скрывали за собой. И потом, сколько странных надежд и странных стремлений, странных радостей и даже еще более интересных разочарований! Радость силы, великолепной физической силы и смелости; радость здоровья, и крепкого сна, и бодрого пробуждения; радость, когда Рафтери скачет под седлом, радость, когда ветер бьет в лицо, а Рафтери делает прыжок. А еще? Вдруг — непроницаемая тьма, вдруг — огромная пустота, ничего, кроме небытия и тьмы; вдруг — острая тревога: «Я потерялась, где я? Где я? Я ничто, и все же я есть, я Стивен, но и это тоже ничто…» — и ужасное чувство тревоги.
Писать — это было все равно что снимать тяжесть с души, это приносило облегчение, смягчение. Когда пишешь, можно высказать что угодно, не стесняясь, не стыдясь и не чувствуя себя глупой — можно даже описывать времена молодого Нельсона, слегка улыбаясь при этом.
Иногда Паддл сидела одна в спальне, читая и перечитывая странные сочинения Стивен, хмурясь или слегка улыбаясь, в свою очередь, над этими бурными молодыми излияниями.
Она думала: «Это настоящий талант, подлинный, раскаленный докрасна — странно видеть его в этом крупном, спортивном существе; но что она сделает со своим талантом? Она одна против всего мира, если бы она только знала это!» Потом Паддл качала головой, и на лице ее отражалось сомнение, ей было грустно за Стивен и за весь этот мир.
3Итак, теперь Стивен покорила еще одно королевство, и в семнадцать лет была уже не только спортсменкой, но и студенткой. Через три года под изобретательным руководством Паддл девушка могла так же гордиться своими мозгами, как своими мышцами — она, бывало, даже чересчур гордилась, бывала самодовольной, самоуверенной, даже дерзкой, и сэру Филипу приходилось поддразнивать ее:
— Спросите Стивен, она нам скажет. Стивен, как эта цитата из Адеиматуса, что-то вроде того, что ум сосредоточен на подлинном бытии — она ведь, кажется, восходит к Еврипиду? Да нет, я забыл, конечно, это же Платон; в самом деле, мой греческий постыдно заржавел! — И Стивен понимала, что сэр Филип смеется над ней, но не без доброты.
Несмотря на свои новые книжные познания, Стивен все еще довольно часто беседовала с Рафтери. Теперь ему было десять лет, и сам он стал значительно мудрее, поэтому слушал внимательно и сосредоточенно.