Колодец одиночества
Теперь у Стивен вошло в привычку не спать по ночам и рисовать картины в своем воображении: в них они были вместе с Коллинс в разные счастливые моменты. Например, они прогуливались в саду, рука об руку, или замирали на холме, слушая кукушку; а может быть, неслись милю за милей по синему морю на маленьком причудливом кораблике с треугольным парусом, совсем как в сказке. Иногда Стивен представляла, что они живут в низеньком коттедже с черепичной крышей возле мельничного ручья — она видела такой коттедж неподалеку от Аптона — и вода в этом говорливом ручье бежит быстро, а иногда несет на себе сухие листья. Последняя картинка была очень интимной, полной подробностей, вплоть до рыжих фарфоровых собак, которые стояли по обе стороны высокой каминной полки, и громко тикающих напольных часов. Коллинс сидела у огня, сняв башмаки. «Ноги у меня распухли, болят все», — говорила она. Тогда Стивен уходила делать бутерброды — так, как их делают для гостиной, поменьше хлеба и побольше масла — ставила чайник и заваривала чай для Коллинс, которая любила крепкий чай, почти кипяток, чтобы можно было потягивать его из блюдца. В этой картине именно Коллинс говорила о любви, и тогда Стивен нежно, но твердо упрекала ее: «Ладно, ладно, Коллинс, не глупи — ну и чудачка же ты!» Но все это время она жаждала сказать ей, как все это чудесно, так сладко, будто цветок жимолости, или как поля, пахнущие свежескошенным сеном на солнце. И, может быть, она рассказала бы ей все это, под самый конец — прежде чем поблекла бы последняя картина.
4В эти дни Стивен держалась ближе к отцу, и это тоже имело какое-то отношение к Коллинс. Она не могла бы сказать, почему, просто чувствовала, что это так. Сэр Филип и его дочь гуляли по холмам, вдоль зарослей терна и молодого зеленого папоротника; они шли рука об руку, с глубоким чувством дружбы и взаимопонимания.
Сэр Филип знал все о полевых цветах и диких ягодах, о повадках лисят, и кроликов, и подобного им народца. На холмах Мэлверна было множество редких птиц, и он показывал их Стивен. Он учил ее простейшим законам природы, которые, хоть и были просты, всегда наполняли его удивлением: закон древесного сока, который струился по ветвям, закон ветра, который гнал по ветвям древесный сок, закон жизни птиц и строительства гнезд, закон кукушки, голос которой в июне звучал немного иначе. Он учил ее из любви как к предмету, так и к ученице, и, когда он учил Стивен, то наблюдал за ней.
Иногда, когда детское сердце переполнялось так, что не могло этого вынести, она рассказывала ему о своих невзгодах короткими, запинающимися фразами. Она рассказывала, как она хотела бы быть совсем другой, быть кем-то вроде Нельсона.
Она говорила:
— Как ты думаешь, я смогла бы стать мужчиной, если бы очень-очень этого захотела или помолилась бы, а, папа?
Тогда сэр Филип улыбался и слегка поддразнивал ее, говорил, что однажды она может загрустить по красивым платьицам, и его насмешка была всегда очень мягкой, поэтому совсем не ранила.
Но иногда он изучал свою дочь серьезно и пристально, сжимая рукой свой твердый подбородок с ямочкой. Он смотрел, как она играет с собаками в саду, смотрел на ее движения, в которых таилась странная сила, на очертания ее длинных рук и ног — она была высокой для своего возраста — и на посадку ее головы на слишком широких плечах. Иногда он хмурился и задумывался, а иногда мог вдруг позвать ее: «Стивен, подойди сюда!» Она радостно подходила к нему, ожидая, что он скажет; но он просто прижимал ее к себе на мгновение, а потом резко отпускал. Поднявшись, он шел к дому, уходил в свой кабинет и остаток дня проводил среди книг.
Сэр Филип представлял собой странное сочетание — наполовину спортсмен, наполовину ученый. У него была одна из самых прекрасных библиотек в Англии, и в последнее время он стал проводить в чтении половину ночи, что прежде не бывало в его привычках. Уединившись в своем серьезном тихом кабинете, он отпирал шкафчик своего обширного стола и доставал тонкую книжку, недавно приобретенную, читая и перечитывая ее в тишине. Автором ее был немец, Карл Генрих Ульрихс, и когда сэр Филип читал, его взгляд был озадаченным; затем, потянувшись за карандашом, он делал маленькие пометки на незапятнанных полях. Иногда он вскакивал и быстрыми шагами ходил по комнате, то и дело останавливаясь, чтобы посмотреть на картину — портрет Стивен вместе с ее матерью, написанный Милле в прошлом году. Он отмечал грациозную красоту Анны, такую совершенную, такую успокаивающую; и потом — эту неопределимую черту в Стивен, из-за было что-то неправильное в той одежде, которая была на ней, как будто Стивен не имела никакого права на эту одежду, но прежде всего — не имела права на Анну. Через некоторое время он прокрадывался в постель, стараясь ступать очень тихо, чтобы не разбудить жену, ведь иначе она могла бы спросить: «Филип, дорогой, уже так поздно — что ты читал?» Он не хотел отвечать, не хотел ей рассказывать; вот почему ему приходилось ступать так тихо.
На следующее утро он бывал очень нежным с Анной — но еще более нежным со Стивен.
5Когда весна совсем расцвела и перешагнула в лето, Стивен стала осознавать, что Коллинс меняется. Эта перемена была сначала почти неосязаемой, но инстинкт ребенка нельзя обмануть. Пришел день, когда Коллинс довольно резко стала ей отвечать и уже не ссылалась на больное колено:
— Нечего вам то и дело вертеться у меня под ногами, мисс Стивен. Не надо везде за мной ходить и не надо на меня глядеть. Мне не по душе, когда за мной следят; бегите-ка вы в детскую, подвальный этаж — не место для юных леди.
После этого такие упреки повторялись часто, стоило только Стивен подойти к ней близко.
Печальная загадка! Стивен билась над ней, как маленький слепой кротенок, всегда пребывающий в потемках. Она не знала, что и подумать, а любовь ее все росла, несмотря на такое суровое обращение, и она пыталась улестить Коллинс, предлагая ей драже и шоколадные конфеты, которые служанка принимала, потому что любила их. Коллинс была не так виновна, как казалось, ведь и она, в свою очередь, была игрушкой страстей. Новый лакей был высоким и исключительно красивым. Он поглядывал на Коллинс с одобрением. Он сказал ей: «Сделай так, чтобы этот ребенок, будь он неладен, не болтался около тебя; если не сумеешь, то она все про нас разболтает».
И теперь Стивен познала глубокое отчаяние, потому что ей некому было довериться. Она боялась рассказать даже отцу — он ведь мог не понять, начал бы смеяться над ней, поддразнивать ее — а если бы он начал ее поддразнивать, даже мягко, она знала, что не смогла бы сдержать слезы. Даже Нельсон вдруг показался таким далеким. Что толку было пытаться быть Нельсоном? Что толку было переодеваться, что толку притворяться? Она отворачивалась от пищи, стала совсем бледной и вялой, пока не на шутку встревоженная Анна не послала за доктором. Тот прибыл и, не найдя у пациентки ничего особо серьезного, прописал ей дозу порошка Грегори. Стивен, даже не пикнув, залпом проглотила мерзкое питье — как будто оно ей нравилось!
Кончилось все внезапно, как это часто бывает. Как-то раз Стивен одна бродила по саду, все еще ломая голову над поведением Коллинс, которая уже несколько дней ее избегала. Стивен забрела в старый сарай, где хранились цветочные горшки, и что же она там увидела? Там были Коллинс и лакей; у них, казалось, был очень серьезный разговор, такой серьезный, что они не услышали ее приближения. А потом случилась настоящая катастрофа — Генри грубо схватил Коллинс за запястья и, все еще грубо, притянул к себе, и поцеловал прямо в губы. Стивен вдруг стало жарко, у нее закружилась голова, ее заполнял слепой бессмысленный гнев; она хотела закричать, но голос совсем не слушался ее, поэтому она могла только бормотать. Но в следующий миг она схватила разбитый цветочный горшок и швырнула его в лакея. Удар пришелся ему в лицо, щека была порезана, медленно закапала кровь. Он застыл на месте, осторожно вытирая лицо, а Коллинс тупо уставилась на Стивен. Никто из них не заговорил, они чувствовали себя слишком виноватыми — и были слишком изумлены.