Угол 75-ой и 79-ой или Кошмар барбершопа (СИ)
— Я буду плакать!
— Плачь.
— Я буду смеяться!
— Смейся.
Терпение отца на исходе, а я скачу на большой родительской кровати и рыдаю, отказываюсь одеваться, потому что в парикмахерской мочат волосы холодной водой, и при этом пахнет кисло, и всё это чудовищно противно.
— Я заболею!
— Ты не заболеешь.
— Заболею!
— Заболеешь — выздоровеешь.
От неминуемой расправы, к которой уже давно прибег бы любой другой родитель, меня спасет только многолетний педагогический стаж моего.
— Ну, давай одеваться, сколько можно, расскажешь им все свои пластинки.
Но я рассказал уже все пластинки, которые заездил до дыр, и «Мульти-Пульти», и «Кота в сапогах», и «Девяносто девять зайцев», мне уже это неинтересно. Я не хочу идти в парикмахерскую, волосы мочат холодной водой, и ты как будто голый.
— Нет, ты не голый, попробуй-ка посиди там голый, там же холодно.
— Нет, я голый. Я буду плакать!
— Плачь.
— Я буду смеяться.
— Смейся.
Не хочу идти в парикмахерскую, не хочу стричься…
— Омега, долго еще?
Молчит.
— Омега!
— Тебе в чем сказать, в минутах, часах, месяцах? Может в годах.
Лучше, конечно, в годах, но сознание не позволяет принять, сколько времени — человеческого времени — мы движемся внутри этой черной ямы, и высматриваем в высоких зеркалах моего последнего ошмётка. Я могу сформулировать это словами, но чувства отвергают слова, и поэтому я не верю, но хочу поверить, и когда я пытаюсь ощутить, что мы летим уже много лет, тело схватывает дрожью и мозг сковывает ледяным ужасом, как было в детстве, когда пытаешься почувствовать бесконечность. Ты можешь сказать «бесконечность», но попробуй её почувствовать.
— Много, много еще, Еще много лет, а тебе-то чего? Ни есть, ни пить не хочешь. Трахаться — тоже не хочешь, — Омега хихикает мне в уши, — вот и все потребности, которые могли бы тебя умертвить. Лети себе и высматривай.
Это правда, всё это бесконечное время не хочется ничего, это — путешествие в поисках очищения, это — единственное желание, которое наполняет меня в кромешной темноте: начать сначала, очищение во что бы то ни стало, даже если для этого надо убить, даже себя самого.
— Ты не бойсь. Когда всё закончим, вернёшься в исходную точку, в воскресенье похмелишься, в понедельник пойдёшь на работу, хотя может уже и не будешь похмеляться, может, для тебя это уже будет неприемлемо, будешь очищенный, и кто его знает, какие у тебя будут желания, у очищенного.
В зеркалах вперемешку картины моей ежедневной рутины, а вот кальянная за мостом, где я встретил Омегу.
— Омега, можно я буду звать тебя Омегин, — спрошу я ещё через несколько лет.
— Зови, как хочешь, мне фиолетово, можешь вообще никак не называть, можешь, кстати, вообще заткнуться и ничего не говорить.
Но это чудовище, мой спутнк, тоже не может без общения, и пройдет год или десять, и оно мне расскажет, скрипя в уши на разные голоса, как давным-давно, настольно давно, что даже я в этой чёрной яме не могу осознать этот срок, он был ошмётком, и как его нашел Альфа, но не смог убить, потому что тогда, неизвестно откуда, появился Уголёк, черная псина, он повалил Альфу и стал грызть, а Омега всадил своему Альфе в голову самурайский меч по самую рукоятку, пробил деревянный пол в каком то японском борделе и пригвоздил навсегда. Тогда ощмёток и стал Омегой, но вопреки ожиданиям, он не стал защищать ошмётков, а наоборот, выбирал какого-нибудь альфу и помогал ему побыстрее уничтожить всех его ошмётков.
— Омегин, а почему ты выбрал меня?
Молчит.
— Омега!
— А ты не понял разве?
Омега фиксирует лицо бледной девушки со впалыми щеками и улыбается, и два нежных голоса шепчут в уши.
— Потому что ты — офигенный.
Ну ничего себе.
— Может, избранный?
— Да ну, на черта эти понты, просто — офигенный.
Да, а ведь — правда, а ведь именно это и нужно было услышать, тому, кто всё это написал, и нет ничего важней. Омега переворачивается вниз головой и, ввинчиваясь в черноту, уносится от меня, и я слышу его крик, скрипящий в ушах:
— Ты офигенный, Лёха!
Да, я офигенный… Что?
— Омегин, но я же не Лё…
Блин, ну кто меня тянет за язык.
Конец
И нет ни времени, ни желаний, ни тоски, только бесконечное погружение во тьму в поисках очищения. Иногда я пытаюсь понять, как давно мы начали свой полет, обращаюсь к Омеге, но он меня не понимает, поскольку в его реальности времени нет, ни самого времени, ни понятия о нём. Тогда я представляю себе тиканье часов, чтобы хоть как-то почувствовать четвёртое изменение: тик — месяц, так — год, бомм — десять лет.
…тик…
…так…
…бомм…
…тик…
…так…
…бомм…
Вроде, он не услышал, что я не Лёха. Он меня с кем-то перепутал? Какая разница, для него же все имена одинаковы, поэтому не важны, главное, что количество перерождений точно записано, количество твоих ошмётков.
— Слушай, а как ты хочешь последнего умертвить, сам или Омегу попросишь, заглатывание, это конечно, эффектно, но хлопотно очень, выматывает.
— Сам.
— Молодец, а как? — на экранах зеркал картинка сменяется изображениями разнообразного оружия и всевозможных инструментов умерщвления: пистолеты, ножи, веревки, какие-то игольчатые булавы, а вот банки с кислотой, скальпели, бритвы, любой стиль, любой способ. Я долго рассматриваю тесак с широким лезвием, но в итоге выбираю красивое охотничье ружьё.
— Слушай, а почему там гитлер был, ну, почему именно гитлер?
— Просто под руку подвернулся.
— Да ладно, — Омегин хихикает, — просто вот так взял и именно гитлер и подвернулся!
Хохот отдает в ушах справа и слева на разные голоса.
— А ну-ка стоп, назад.
Омегин зависает передо мной и внимательно смотрит на одно из зеркал, я тоже смотрю, но пока не могу разглядеть изображение за клубами зелёного дыма.
— Ты точно не помнишь, когда тебе в первый раз побрили голову?
— Нет.
— Вшей ты принес, из больницы, гайморит, помнишь?
— Да, но мне же…
— Сначала уксусом травили, в целофановом пакете на башке сидел, а потом не помогло и пошли к знакомой парикмахерше, и попросили, чтобы она тебя побрила на лысо. Помнишь?
Я, не мигая, смотрю на расползающиеся клубы дыма, открывающие передо мною большое зеркало в позолоченной раме. В ушах звенит, кровь прихлынула к мозгу. «Я буду плакать». Моя рука с хрустом впивается в приклад ружья. «Я буду смеяться». Дым рассеивается.
На прозрачной поверхности зеркала… За клоками зелёного дыма… Звон в ушах — но я слышу слова…
Голоса из стеклянной глубины иголками пронизывают барабанные перепонки. В свинцовой плёнке зеркала, я вижу себя. Я прыгаю на большой кровати. Мне четыре года и я не хочу идти в парикмахерскую. В носу кислый уксусный запах. Вчера мы приехали из больницы домой.
Омега приближается ко мне вплотную. Его физиономии меняются с бешеной скоростью. Парень-девушка-старик. Он берет мою руку, судорожно сжимающую ружье, в свои скрюченные ледяные лапы. Два его голоса отдают железом в ушах:
— Готов?