Святая ночь (Сборник повестей и рассказов зарубежных писателей)
Мадам де Ферьоль, однако, верила в молитвы, в то, что молитвы совершают чудеса; она поведала Агате, что «Ластения уже оправляется от болезни благодаря ее, Агаты, молитвам на могиле блаженного духовника». Баронесса настаивала, что Ластении лучше, тем более что ей очень хотелось вернуться к выполнению религиозных обрядов, которое было прервано из-за необходимости вести в Олонде скрытную жизнь.
«Мы теперь можем пойти к мессе», — сказала она Агате. «Мы» — это она и Ластения, потому что Агата ходила и так. Она никак не могла упрекнуть себя в смертельном грехе, какой являл собой пропуск мессы, в чем упрекала себя баронесса, пенявшая на преступление Ластении. Старая служанка всегда изыскивала способ забежать, как она выражалась, в одну из приходских церквей по соседству с Олондом. Она отправлялась в церковь, натянув на голову поверх платка короткую черную накидку, — и кроме как там, у портала, рядом с кропительницей, где она вставала, чтобы по окончании мессы выйти первой, ее можно было увидеть лишь на рынке Сен-Совёра, куда она ходила по субботам закупать провизию на неделю. Присутствовавшие на мессе, которым не было никакого интереса (слово в Нормандии весьма распространенное) допытываться, кто она такая, принимали ее за крестьянку. Но что смогла себе позволить Агата, не могла мадам де Ферьоль. Поэтому когда она решила, что пора снова посещать церковь, снова ходить к святой мессе, она не то чтобы обрадовалась — ее для этого слишком печалило состояние дочери, — просто ее душа, дотоле долгое время изнемогавшая под ужасным бременем, вздохнула спокойно. Никогда не терявшая самообладания, не забывавшая о практическом смысле реальных вещей, мадам де Ферьоль подумала, что теперь они с дочерью могут отказаться от строгого инкогнито, которое до сих пор неукоснительно соблюдали. «Объявите фермерам, — сказала она Агате, — что мы ночью без предупреждения прибыли в Олонд и будем теперь здесь жить». Она особенно настоятельно предписала Агате сообщить всем о недомогании Ластении, длившемся многие месяцы, и о том, что она приехала на родину матери, чтобы переменить климат, — болезнь дочери не позволит мадам де Ферьоль принимать кого бы то ни было вплоть до ее полного выздоровления.
Предосторожность, впрочем, излишняя. Время в ту пору не благоприятствовало светским связям и знакомствам, но мадам де Ферьоль, поглощенная своим несчастьем, совершенно не ведала, что творится кругом. Французская революция распространялась подобно лихорадке в болотистой местности, и наступала уже стадия горячки.
В Олонде и понятия об этом не имели. Занятые своей личной трагедией, разыгрывавшейся на подмостках их угрюмого жилища, несчастные владелицы замка даже не подозревали о кровавой политической трагедии, разыгрывавшейся на подмостках Франции. Баронесса рассуждала о мессе, а между тем близилось время, когда никаких месс больше не будет, и она не сможет уже преклонить колена у алтарей — у этих колонн, служащих здесь, на земле, опорой для разбитых сердец.
XПоявившись на мессе в одной из приходских церквей неподалеку от Олонда, мадам де Ферьоль не вызвала того любопытства и удивления, какие вызвала бы в другую пору. Революционные события, воодушевившие одних, испугавшие других, занимали все умы (даже жителей Нормандии с их исконным здравым смыслом) в ожидании, когда революция нагрянет и к ним, — эти события во многом заслонили собой приезд мадам де Ферьоль на родину, где, впрочем, почти забыли давний скандал, связанный с ее похищением. Олондский замок, столько лет, казалось, дремавший у дороги, где высились три его башни, однажды утром открыл глаза — почерневшие, покрытые плесенью из-за дряхлости и дождей решетчатые ставни, — и в окне проплыл белый чепчик старой Агаты. Внутренняя пластинчатая штора за решеткой хозяйских покоев исчезла, и редким прохожим могло показаться, что жизнь в мелких повседневных своих проявлениях в безмолвии возвратилась в замок, который был поражен смертью и хуже, чем смертью, — забвением. По сути дела, однако, никого в этих краях, кроме тех, кто непосредственно проходил мимо замка, пребывание мадам де Ферьоль в Олонде, как и ее приезд, не удивляло и не занимало. Жила она так же уединенно, как прежде, когда скрывалась от постороннего взора, дни проводила с составлявшей теперь всю ее жизнь дочерью, которую ничье присутствие, кроме присутствия Агаты, не должно было никогда беспокоить. Она не переставала размышлять об этой жизни вдвоем, на которую обе они — мать и дочь — были теперь обречены. «Ластении никогда не выйти замуж», — думала баронесса. Как объяснить любящему и готовому на ней жениться человеку, что он женится не на девушке, а скорее на вдове, которая никогда уже не оправится от своего нравственного падения? Как поведать о дочернем позоре мужчине, который придет просить у мадам де Ферьоль руку Ластении с верой и надеждой любви (а разве есть на белом свете иные мужчины!)? Порядочность, честность, набожность, все священные частицы души этой благородной женщины восставали в мадам де Ферьоль, и из всех мыслей, распинавших ее, эта мысль была одной из самых мучительных. Конечно, в состоянии подавленности и изнурения, в котором она пребывала, Ластения могла вызывать лишь жалость, но она была молода, а молодость обладает большим запасом сил. Однако человек, дорожащий своей честью, обязан всегда говорить правду. Мысль о позоре стягивала жизни и судьбы мадам де Ферьоль и дочери в один узел, заставляя их жить вместе в слишком привычном для обеих одиночестве — страшном душевном одиночестве, когда одно сердце противостоит другому.
Человек, которому доведется полюбить Ластению, существовал лишь в материнском воображении, но думы о нем усугубляли для мадам де Ферьоль скорбь из-за действительных событий. Ластения, от которой в печальную ночь рождения мертвого ребенка баронесса напрасно ждала проявлений любви, должна была умереть, так и не познав любви. Ее утерянная красота не расцвела вновь. Не вернулась к ней, восстановленная молодостью. Хотя мадам де Ферьоль, больше желая уверовать в это, чем веря на самом деле, сказала Агате по ее возвращении из паломничества, что Ластении лучше, она и сама перестала так думать, когда увидела, как с каждым днем и месяцем головка дочери, некогда прелестная, все ниже и ниже клонится к земле. Со стороны можно было подумать, что во время родов, которые Ластения чудом пережила, у нее треснул позвоночник где-то у поясницы, и с кровати уже она сошла сгорбленной, когда по воскресеньям они с матерью появлялись в церкви, люди, глядя на них, понимали, почему мадам де Ферьоль никого не хотела принимать и полностью посвятила себя здоровью дочери. Общее мнение было таково, что недолго ей еще таскать свою дочь в церковь.
Все же ей довелось бы выполнять эту миссию изрядное время, если бы революция в своем кровавом, кощунственном пылу не распорядилась внезапно закрыть церкви. Мадам де Ферьоль, у которой не было больше оснований скрывать Ластению от врачей, призвала нескольких из них в Олонд, но врачи увидели в молодой девушке, немощной и вялой как телом, так и духом, лишь один из случаев маразма, причина которого оставалась для них непостижимой. На всем свете одна мадам де Ферьоль знала причину! Это ее грех, думала она, и преступнику суждено умереть из-за своего греха. Закоренелой янсенистке, больше веровавшей в справедливость бога, чем в его милосердие, было ясно: именно суровый бог воздал должное ее дочери, переломив хребет несчастной, склонившейся к земле Ластении, которая некогда походила на колосок, что покачивается на стебле, — колосок теперь смят человеческой рукой.
Эта глубоко скрытая трагедия двух женщин длилась еще долго на фоне нормандских полей, пейзажа столь отличного от севеннской воронки, однако им никогда не приходило в голову бросить на эти поля взгляд из окон своего жилища. У окна прохожие видели лишь Агату, по вечерам дышавшую воздухом своей родины. Так они и жили, если только это можно было назвать жизнью. Мадам де Ферьоль в уверенности, что дочери не избежать наказания за совершенный грех, смотрела, как день за днем подтачивает Ластению загадочная болезнь, — так смотрят на развалины разрушенного дворца, обращающиеся в прах. Несмотря на осуждение преступного поведения дочери, скрывшей от нее тайну своего сердца, несмотря на суровость веры, вопреки всему страдания Ластении терзали баронессу, однако, сведя всю жизнь к воспоминаниям о боготворимом муже, мадам де Ферьоль никак не выражала сочувствия дочери, которая, впрочем, не в состоянии была понять даже сочувствия. Маразм Ластении, озадачивавший врачей, которые после туманных упоминаний о японском способе прижиганий объявили его неизлечимым, касался не только тела девушки, но и души. Он владел ею целиком. Состояние Ластении позволяло говорить о слабоумии, и брезживший ранее отблеск понимания гас, уступая место угрюмому помешательству. Но и безумная, Ластения молчала. Она умирала, как и жила, не раскрыв рта. Сознавала ли она себя? Ластения проводила дни в молчании, праздно, неподвижно сидела, уткнувшись головой в стену (признак тихого безумия), не отвечая даже Агате, заливавшейся слезами жалости, — Агате, находившейся в отчаянии из-за того, что не может уже прибегнуть к средству, на которое она столь долго рассчитывала, не может обратиться к священнику, чтобы он изгнал из ее лапоньки злых духов. В ту пору революция неистовствовала, и священники были в бегах. В Олонде только потому и знали о революции, что в округе не нашлось священника, чтобы изгнать из Ластении злых духов; случай, возможно, единственный в своем роде: в продолжавшем существовать Олондском замке, который не разрушила революция, обитали три женских существа, такие несчастные в своем коконе скорби, что они смогли забыть обо всем, не имевшем касательства к их кровоточащим сердцам. В то время, как кровь с эшафотов затопляла Францию, три мученицы во власти рока видели лишь ту кровь, что текла из их сердец. Так, забыв о революции, забывшей о них, и скончалась Ластения, унеся в могилу тайну своей жизни или то, что мадам де Ферьоль считала ее тайной. Ничто не позволяло мадам де Ферьоль и Агате предполагать столь близкий конец. В этот день Ластении не было хуже, чем накануне, чем в другие дни.