Schwarz, rot, golden (СИ)
...и еще одно воспоминание. Та же ночь, несколькими часами позже. Райнхолд едва сдерживает бьющий его озноб и облизывает сухим языком растрескавшиеся губы. Там же, на полу, уже не ощущая ни ног, ни связанных за спиной затекших ладоней. Он уже целую вечность сидит на коленях, прижимаясь грудью к ногам.
Живот и ягодицы жжет, как будто их ошпарили кипятком, по коже вниз стекают тонкие струйки крови и спермы. А Локквуд словно бы забыл о нем: он сидит за столом, перебирая какие-то папки. Райнхолд не знает, чем именно занят начальник охраны – голову поднимать запрещено. Шевелиться тоже. Он может разглядеть только грязный бетонный пол и тяжелые зашнурованные полуботинки в паре дюймов от собственного лица. Рен почти не чувствует боли. Ему кажется, что кожей, губами и легкими он ощущает лишь крошечные песчинки реальности, переставшей восприниматься как целое: острые режущие тени от электрической лампы на противоположной стене, глухое гулкое биение собственного сердца, холодный пот, воздух вокруг – густой и клейкий, который так трудно вдыхать, а затем выталкивать из легких. Тишина – словно курок пистолета. И он ждет, когда же она разразится новым взрывом.
...секс – не освобождение. Он «наказан». Он не будет ничего говорить.
Потом начальник охраны встает – в руке у него бутылка воды. Он обходит стол и берет Райнхолда за волосы, заставляя выпрямиться. Потом подносит горлышко к его губам, и тот ловит его ртом, закрывая глаза – на грудь и живот сбегают прохладные струйки. Веревки падают, как будто и не были совсем недавно затянуты на несколько крепких узлов – это Локквуд протянул руку Раену за спину. Начальник охраны с силой сжимает его пораненное запястье в ладони, отчего Рен вздрагивает. «Больно?» И он отвечает, успев мимолетно удивиться собственной непрошеной полубезумной слабой улыбке: «Метка останется на всю жизнь...» –
«Она будет напоминать тебе каждый раз о твоих словах. Я их еще проверю, запомни, Раен...»
#
...а потом он неподвижно лежал в своей камере и смотрел в низкий, отчего-то раскачивающийся серый потолок, по которому ползали черные тени, похожие на огромных каракатиц с острыми клешнями, покрытыми вонючей слизью, и эти каракатицы карабкались друг на друга, а потом перебирались на стены, и Райнхолду хотелось кричать от немого ужаса, потому что ему казалось, что сейчас какая-нибудь из этих тварей прыгнет ему на грудь, тяжелая и холодная, и ледяные клешни сомкнутся на его горле.
Все тело сковывала ноющая боль, трусы намокали от натекающей крови, обожженную руку дергало и жгло, а из зарешеченного окошечка под потолком в камеру струился тусклый утренний свет, растворяющийся в пахнущей земляной сыростью тишине. Этот запах проникал в мозг и наполнял его гнилостным ощущением отчаяния и безнадежности.
Безнадежность пахнет землей, сыростью, гнилью и остывающим потом. А на вкус она горькая, густая и горячая. И цвет у нее – красный.
Райнхолду мучительно хотелось заплакать. Хотелось, чтобы нелепые, бессмысленные, беспомощные слезы потекли по щекам, заползли в уши, впитались в подушку, освобождая хотя бы от частички боли, унося с собой хоть малую долю страшных и унизительных воспоминаний. Но он не мог. Слез не было, но все его тело конвульсивно сотрясалось от молчаливых рыданий, словно от разрядов электрического тока. Райнхолд сжимал в кулаках жесткое колючее одеяло, пока пальцы не сводило судорогой, а потолок над ним раскачивался все сильнее и сильнее, грозя упасть и раздавить под своей тяжестью, словно букашку
– и он мучительно желал уснуть, отключиться или просто потерять сознание, чтобы забыться хотя бы на несколько минут от этого кошмара; и иногда ему казалось, что он уже спит, но во сне продолжает вздрагивать от собственных болезненных всхлипываний, похожих на электрические разряды, разряды электрошокера, зажатого в чьей-то безжалостной ладони, и они впивались в его тело снова и снова, и снова, и снова, и снова...
Он никогда не выйдет отсюда. Он навсегда останется здесь, за решеткой, навсегда, до самой своей смерти. Но даже смерть придет к нему еще очень не скоро. Потому что «это было бы слишком просто, Раен...»
А утром, утром он открыл Библию, словно по наитию, сам не зная зачем – Библии полагалось быть в каждой камере, но только теперь он с каким-то отчаянием, граничащим со страхом, вспомнил об этом.
«Вы слышали, что сказано: «люби ближнего твоего и ненавидь врага твоего». А Я говорю вам: любите врагов ваших, благословляйте проклинающих вас, благотворите ненавидящим вас и молитесь за обижающих вас и гонящих вас, да будете сынами Отца вашего Небесного; ибо Он повелевает солнцу Своему восходить над злыми и добрыми и посылает дождь на праведных и неправедных».
И эти чертовы тюремщики, абсолютно равнодушные, тоже давно пропитались духом колледжа и прилежно выполняли свои функции надсмотрщиков, и все от этого делались на одно лицо... Давно ли ты думал так, а, Райнхолд? Давно ли перестал быть уверенным в их равнодушии? А ты видел, как Брайн в компании парочки других охранников избивал парня, посмевшего сказать им что-то, не обратившись по званию – дубинками по спине и животу, головой об пол, а потом ногами, и так, пока он не перестал кричать? А ты видел, как слишком смелых били в поддых рукоятью пистолета, а потом бездыханных под локти утаскивали в дыру, оставляя в чем мать родила – на неделю, на две, на три...? А ты хорошо разглядел тогда их лица – морды ощерившихся хищников и загнанных жертв? А ты помнишь, как Локквуд – чертов Локквуд – с тошнотворной ухмылочкой наблюдал за всем этим, сложив руки на груди, иногда давая своим подопечным совет, как лучше ударить?
«А если не будете прощать людям согрешения их, то и Отец ваш не простит вам согрешений ваших... ибо каким судом судите, таким будете судимы; и какою мерою мерите, такою и вам будут мерить».
И Райнхолд судорожно отшвырнул от себя книгу, потому что ему внезапно захотелось вырвать с корнем эти страницы и разодрать их в клочки. Его остановила только мысль о том, что если бы его отец был жив, он никогда не позволил бы ему этого. Он почему-то всегда с почтением относился к Библии, его отец...
#
Райнхолд знал все заранее. Вот сейчас три или четыре охранника выстроят весь блок – тридцать с чем-то одиночных заключенных, мрачных и проголодавшихся, – в одну длинную колонну и поведут их ужинать. Колонна – затылок в затылок – будет долго брести по коридорам, провожаемая протяжными тоскливыми вздохами пневматических дверей, пока не дойдет до подвального этажа, где в ноздри ударит резкий запах скверной кухни, чтобы остановиться перед закрытой дверью столовой и терпеливо ожидать там своей очереди зайти. Потом он войдет вместе со всеми в вытянутое, с покрытыми серым кафелем стенами помещение, подойдет к раздаточному окну, в котором нет ничего, кроме темной щели в серебристой металлической пластине, через которую появляется очередной темно-зеленый пластмассовый поднос. Потом заберет этот причитающийся ему поднос, своим видом больше всего напоминающий собачью миску. Он заранее знал, что углубления в подносе будут наполнены потертым шпинатом,
разваренными овощами или слипшимися макаронами под пахучим красно- желтым соусом, что он посмотрит на это и нетронутым вытряхнет в урну на выходе, выпив лишь стакан еле теплого молока.
Каждый шаг отдавался во внутренностях волнами отчаянной боли. Райнхолд шел, прикусывая губу и невольно широко расставляя ноги, изо всех сил стараясь сделать так, чтобы со стороны это выглядело незаметно.
Ничего уже не изменится к лучшему. Никогда.
Потому что если Америка – страна свобод, то колледж – это государство господ и рабов. Что там изнасилования. Даже когда офицеры просто избивают провинившегося до полусмерти, ничто не мешает им написать фальшивый протокол, отправить в дыру кого-нибудь другого и сказать, что это сделал