Schwarz, rot, golden (СИ)
Забрав свою дочь и оставив матери ее сына. За время развода мама постарела сразу на несколько лет. Но ничему не возражала. Только смотрела на бывшего мужа с немым вопросом и укором.
Последний раз в своей жизни я видел отчима после заседания о разводе. Я сидел прямо на ступеньках здания суда. Обнимал ревущую Саманту. Рассказывал ей всякое, сам не особенно веря в собственные слова. Ну что мы с ней еще обязательно встретимся и будем видеться. И что я не оставлю ее. Сажая сестренку в машину, отчим нахмурил густые черные брови и бросил мне на прощание, как плевок. Не надейся, что я когда-нибудь еще подпущу к ней такого ублюдка, как ты. А потом дверца захлопнулась. И черное лакированное авто навсегда увезло Саманту из моей жизни. Я не знаю, помнит ли она еще сейчас, что когда-то в далеком детстве у нее был такой старший брат.
Так мы остались вдвоем в бедной однокомнатной квартирке в недрах большого дымного города Нью-Йорка. Отчим пропал из нашей жизни. Вроде как будто его и не было никогда. Он не оставил нам никаких денег. Ни разу больше не вспомнил ни о бывшей жене, ни о приемном сыне. Я больше никогда и ничего не слышал о нем. И вряд ли уже когда-нибудь услышу. Наверное, я должен его ненавидеть. Ну, со всем тем пылом, с которым подростки обычно ненавидят своих опекунов. Но я не могу. Я не знаю почему. Наверное, Нью-Йорк так и не научил меня толком ненавидеть людей. А может быть, все дело в том, что я всегда видел, насколько страстно и безнадежно любила этого человека моя мать. И как она потихоньку сгорала от этой любви. Как свечка.
Мать моя была такой простой, работящей женщиной. К ее чести, она не запила и не прекратила работать. Хотя уход мужа был для нее страшным ударом. Из компании, где она работала вместе с отчимом, она сразу же уволилась. И почему- то напрочь отказалась от того, чтобы подать на отчима в суд на выплату алиментов. Хотя снова устроиться секретарем на хорошие деньги было не так-то просто. Но мать продолжала трудиться. То прачкой, то посудомойкой. Иногда даже без воскресений. Денег не хватало. Я отдавал матери все заработанные баксы. Но жили мы все равно впроголодь. Кем я только не пробовал работать.
Начиная от дворника и заканчивая вышибалой в ночных клубах. Так мы прожили целый год. Ну а однажды мать ушла и не вернулась с работы.
Это случилось в восемьдесят пятом году, ранним апрельским утром. По городу порхал еще почти не испоганенный выхлопными газами ветерок. Разносящий запахи весны. Весна здесь была совсем не такой, как в Боппарде. Никаких распускающихся цветов, никакого праздника. Только лужи постепенно превращаются в сухую колючую пыль. Которая пересыпается на черном асфальтовом дне каменного мешка, где мы жили. Я как сейчас помню такое глубокое синее небо без единого облачка. И безжалостно яркое солнце в его лазурной пасти. Я ждал мать утром, но она не пришла. Не появилась она и в полдень, и после обеда. Я ждал ее до самого вечера, обзвонил все больницы в
округе. Но все было бесполезно. И только я положил трубку, как телефон зазвонил сам. Требовательно и тревожно. Почему-то мне стало страшно отвечать, и я некоторое время молчал. Вслушиваясь в едва слышное потрескивание помех на телефонной линии и не произнося ни слова.
Мистер Тальбах, спросил на том конце голос. Такой бесцветный. Почти бесполый. Миссис Тальбах – ваша мать? Да, да, что с ней? Она сегодня не вернулась из кафе, где работала, я ее уже обыскался, вы нашли ее? Мистер Тальбах, повторил голос. И от его интонаций у меня все оборвалось внутри. Не так уж часто меня вообще в моей жизни называли «мистером»... Он сказал, мистер Тальбах, ваша мать попала под машину сегодня утром. Мы нашли ваш домашний телефон в ее записной книжке. С ней все в порядке? Как она? Где она сейчас? – закричал я, и этот бесцветный голос вновь перебил меня: мистер Тальбах... мне очень жаль, и секунду, нет, целую вечность спустя. Вам необходимо явиться для опознания тела.
Я помню, что мыслей в голове вообще никаких не было, когда я повесил трубку. Только одна, такая глупая. Ну а вдруг это все ошибка. Просто какое-то дурацкое недоразумение. И сейчас я пойду в полицию, и все образуется. Темнокожие копы будут смущенно извиняться. Ну а мама поднимется мне навстречу с жесткого казенного стула, обнимет и скажет по-немецки. Какие же они все-таки идиоты, все эти американцы.
Я уже знал. Ничего такого не произойдет. Один раз я сочинял себе такую сказку. Когда мне сказали, что отец никогда больше не вернется из больницы. Но тогда рядом была мама. Пока еще одинокая мама. И она говорила мне, тщательно скрывая слезы в голосе. Посмотри в это синее, синее небо. Он теперь там, вместе с ангелами. Он смотрит на нас. И ему сейчас хорошо.
А вот теперь я оставался совсем один. И точно так же, как тогда, ну, в день смерти отца, над головой сияло бесстрастное солнце. В его слепящем свете все делалось черно-белым. Я вышел на улицу и запрокинул голову. Глядя в такое синее, синее небо. И слезы потекли из глаз сами по себе. Никак не желая мириться с неизбежным. Ангелы, зачем вы отобрали у меня маму? Может, ей и хорошо сейчас с вами, но мне... Мне плохо без нее.
Я ненавижу вас, ангелы.
Этот цвет безоблачного весеннего неба до сих пор ассоциируется у меня лишь с жутким отчаянием.
Возможно, во всем виноват был шофер. Его потом так и не нашли. А может быть, мама просто очень хотела спать. И не обратила внимания на шум приближающейся машины.
На похоронах я уже не плакал. Все чувства как бы атрофировались. Спрятавшись за такой неподвижной маской кажущейся невозмутимости. Которую я стараюсь одевать и поныне.
А день похорон на гринвудском кладбище был отвратительно пасмурный. Моросил такой холодный дождь. И мелкие капельки падали на четыре белых розы на каменной плите. Все уже ушли, ну а я все стоял и стоял у ее могилы на
коленях, опустив голову. И понимал, что теперь я один. И никому, теперь уже совсем никому, больше нет до меня дела.
Так Нью-Йорк оставил меня сиротой».
#
После завтрака была перекличка, а после переклички их, как обычно, развели по серым производственным цехам. Как ни странно, в отличие от многих других, трудовая повинность здесь почти не угнетала Райнхолда. Он не мог понять, с чем это связано. Может быть, он просто привык жить с мыслью, что работа – это привилегия человека свободного. А может, все дело было в том, что помещения цехов были гулкими и просторными, с далекими потолками и высокими, хоть и зарешеченными окнами, и казалось, что в них даже дышится легче после маленькой и душной камеры-клетки.
Осень заглядывала в зарешеченные окна цехов, разбрасывала по бетонному полу ворох солнечных пятен и, казалось, желала подбодрить угрюмых заключенных смущенной золотистой улыбкой. Райнхолд встал на свое место и принялся за привычное дело. Работа тут была несложная, но очень скучная и однообразная: на довольно примитивных станках они штамповали всякие производственные детали – болты, задвижки, какие-то шурупы и заклепки.
Никакого профессионального образования не требовалось, стоило лишь «набить руку», приноровиться к своей машинке. У Райнхолда с молодости уже был небольшой опыт в такого рода занятиях – в свое время он подрабатывал помощником штамповщика на одном машиностроительном заводе в Бронксе. На эту работу принимали после двухнедельных курсов, поэтому новое дело давалось Рену сравнительно легко, несмотря на то, что он попал сюда совсем недавно.
Хотя дни за решеткой настолько походили один на другой, настолько сложно было их сосчитать, что вскоре ему стало казаться, что здесь прошло не несколько месяцев его жизни, а целая вечность.
Иногда в цеха заходили охранники – помимо тех, что дежурили здесь постоянно. Они ходили между станками, на что-то смотрели, о чем-то разговаривали с заключенными. К Райнхолду не подходили еще ни разу. Впрочем, он был этому только рад. О тюрьме, в которую он попал, ходили дурные слухи: якобы вся дисциплина здесь сплошняком показная, а на самом деле царят беспредел и безалаберщина, самые мастистые надзиратели – капитаны охраны – большие друзья правительства штата, поэтому власти закрывают глаза на все их самоуправства. Сам Райнхолд никаких самоуправств, правда, пока не замечал.