Все, что вы хотели, но боялись поджечь
— Вы здесь? Идите!
От всех будущих моих мужчин его навсегда отделили два неопровержимых факта. Он не говорил, что любит меня. И он меня не трахал.
Войдя в квартиру, Алексей Николаевич сразу погасил везде свет. Потом он обнял меня, как тогда на заднем дворе школы, но нежнее. Его пальцы бегали по моей спине, он держал меня за голову, и я впервые почувствовала в себе это. Секс. Я понимала, что его огромные руки могут сделать со мной все: они могут расколоть мою голову, могут раздробить мой позвоночник, могут разорвать меня на куски. Но они гладили меня, судорожно залезали мне в трусы и подталкивали меня к кровати.
В тот вечер я впервые была с мужчиной один на один. Я ощущала себя кем-то вроде дрессировщика, на спор ворвавшегося в клетку к тигру без пистолета.
Его губы носились по моей шее, вокруг них ощущалась щетина, как у свиньи. И она кололась.
— Тебе хорошо? — спрашивал он. — Тебе нравится?
— Да, да, — отвечала я.
Мне ничего не нравилось. Когда он схватил меня в прихожей, мне тут же захотелось все переиграть назад. Но я решила действовать по-взрослому, не отступать. Я не видела никакого смысла и никакой радости в том, что он делает. Мне нравилось его внимание ко мне. Его возбуждение. Впервые за много лет я наконец-то ощутила себя значимой для кого-то.
А потом он стянул с меня трусы. Он, конечно, знал, что время от времени я занималась «этим», и он сказал, что, если это сделает он, мне будет приятней. Он просунул язык мне между ног и двигал им. Мне было безумно приятно. Я вся дрожала. Потом он расстегнул штаны и сказал, что мы с ним взрослые люди и ко всему должны относиться с юмором. Я не смогла с юмором отнестись к его члену, который он засунул мне в рот и чуть ли не в горло, меня начало тошнить. Надо отдать ему должное, он не злился на меня. Он снизил степень притязаний.
— Ты просто поводи по нему язычком.
Я старательно исполняла.
— Вот так, так, детка, — шептал он, — возьми его ручкой, прошу тебя, сделай это… Вот так… Да, детка, да, Саша… Подвигай ручкой, вверх — вниз, подвигай. Да, так… Ты такая умница, такая хорошая девочка… Моя девочка… Наклонись сейчас, пожалуйста, возьми его в ротик.
Он начал двигаться быстрее, и это длилось долго, я даже успела вспомнить о несделанной географии, как вдруг он притянул мою голову к себе, и мой рот оказался заполненным тошнотворной, пульсирующей, омерзительно живой массой.
— Ласточка моя, — Алексей Николаевич поцеловал меня в плечо, — я ухожу. Ты в порядке?
— Да, — сказала я, сглатывая.
— Закрой за мной, — попросил он от входной двери, — надо быть осторожнее… Разные люди ходят.
— Хорошо. — Я уже практически спала.
Второй раз не слишком отличался от первого. Разница заключалась только в том, что вместо нашей квартиры декорациями являлся закрытый на ключ с внутренней стороны кабинет музыки. В который, впрочем, и при любых других обстоятельствах никому бы в голову не пришло стучаться.
В силу своего неизбывного идиотизма я начала вести дневник. Я вела его почти год. Почти, потому что в мае мама отправила меня на три месяца в летний молодежный лагерь в Болгарию, а дневник я забыла дома. Он валялся у всех на виду, как, видимо, все мои тайны, пока учителя музыки не разоблачила милиция. Это случилось в самом конце учебного года, он замахнулся на какую-то младшеклассницу. Ее родители поверили ей сразу, после, так сказать, первого объятия Алексея Николаевича, и заявили в милицию. Потом все завертелось. Нашелся и мой дневник. Мама была в шоке, отец был в шоке от нее. Меня даже хотели депортировать из летнего лагеря, но милицейские психологи посчитали, что это может стать дополнительной травмой.
Когда я вернулась все-таки домой, меня вместе с мамой пригласили к следователю, который вел дело Алексея Николаевича.
Следователем оказалась сука, типа мамы.
— Саша, — сказала она, — мы прочитали твой дневник, мы в ужасе от того, что ты пережила…
Видимо, она ожидала, что я что-то скажу ей в ответ. Я пожала плечами.
— Ты комментируешь некоторые вещи в своем дневнике, — сделала она новый заход, — но ты не пишешь имен… — Она помолчала. — Скажи, пожалуйста, ты сможешь дать показания против него?
— Нет, — сказала я.
Мама и следовательница замолкли и уставились друг на друга. На меня они старались не смотреть.
— Он… насиловал тебя… — неуверенно сказала мама.
— Нет, — повторила я.
— Если ты боишься… — начала мама.
— Я?.. — Вдруг меня прорвало: — Я — боюсь? Чего же?
— Его? — неуверенно предположила следовательница.
— Я ничего не боюсь, — сказала я, — и он меня никогда не насиловал. Если вам это интересно, он очень даже любил меня.
По ходу фразы я поняла, как глупо она звучит, и замолкла.
— Хочешь, — следовательница взяла меня за руку, как будто я была малышом, не знающим, куда деваться, — я покажу тебе его фотографии?..
Я ничего не ответила. Мне казалось, что мои симпатии и антипатии, мою любовь, мою страсть разрушить может только моя воля. Что перевернут во мне его фотографии?
Потом возник папа. Его присутствие тяготило меня едва ли не сильнее маминого, ведь если ее волновало исключительно, «что» делал со мной учитель музыки, то папу интересовало «как». Он часами прогуливал меня по улицам и задавал странные вопросы. Ну, скажем: почему ты не кричала? Почему ты согласилась, если он тебе не угрожал? Почему ты мне не рассказала?
Честно говоря, за летние месяцы, проведенные в Болгарии, подробности общения с Алексеем Николаевичем стерлись из моей памяти. То есть я помнила, кто он, в каких отношениях мы состояли, но так, как будто не я это пережила, а кто-то мне обо всем это рассказал. Мне хотелось поговорить с папой на какую-нибудь другую тему, но он упорно сводил разговор на «музыканта», и в какой-то момент я перестала его слушать, тупо бубня «не знаю» на все, что он говорил.
Когда он приводил меня обратно домой, они с мамой запирались в ее спальне и до хрипоты орали друг на друга. Я в такие моменты садилась к ноутбуку и на полную громкость врубала Кристину Агилеру.
Уходя, папа говорил:
— Это не его надо судить, а тебя! Поняла — тебя!
Кажется, тогда я поняла, что папа хотел мне сказать после кино. Он намекал, что у него есть право оставить меня за бортом своей новой жизни с новой женой и новым мальчиком Петей, а у мамы такого права нет. И несмотря на то, что к нам уже года два таскается по вечерам некий дядя Слава с нервно наморщенным носиком и черными, подернутыми похабной поволокой вишенками глаз, несмотря на то, что маме — всего тридцать четыре, несмотря на то, что она красивая женщина, страстная, судя по дяди-Славиному упорству, любовница, несмотря на то, что она тоже хочет счастья, секса с дядей Славой и хоть небольшой, но свободы от меня, она никогда ничего этого не получит. Потому что еще лет десять ей предстоит трахаться тайком, каждый день, как каторжанке, дежурить у плиты, возвращаться с работы и проверять мои тетрадки, а потом я сама ее брошу за ненадобностью. Тут-то маме, может, и вздохнуть бы с облегчением, но время тоже никто не отменял, и пока под большим вопросом, захочет ли дядя Слава или какой-нибудь другой дядя навещать мою маму по вечерам, когда она разменяет пятый десяток. Потому что, какой бы умной и ироничной женщиной она ни была, каким бы искрометным чувством юмора ни обладала, к ней всегда будут относиться лишь как к телу. И от состарившегося тела моей мамы дядя Слава, скорее всего, поворотит свой декадентский носик, и его глазки-вишенки обратятся к женщине посвежее.
Конечно, в тот день мне всего тринадцать, и мамина жизнь пока оставляет надежду на менее печальное будущее.
Почему бы ей не взять дядю Славу в оборот посерьезней? В свете ужасных событий, которые имели место быть со мной, это даже объяснимо. Ей просто необходима поддержка. А что, если приложить кое-какие усилия, почаще отвозить меня к бабушке, потратиться на бельишко да на юбчонки покороче и кофтенки потесней, может, и минет дяде Славе стоит делать порезвее, а потом, глядишь, мамуся стыдливо спрячет глаза и сообщит: «Слава теперь будет жить у нас, мы решили пожениться. Я уверена, все будет очень, очень хорошо!» Кто бы сомневался, мамочка!