Плоть
Всю прошедшую неделю я периодически вспоминал о Максе. Странное дело, я не видел его с понедельника, хотя и знал, что он находится где-то поблизости, делая то же самое, что и я: преподает, посещает собрания и проверяет письменные работы, подобные моим. Мне было интересно, какие задания он дает студентам и как он, вообще, преподает. Я допускал, что он может оказывать магнетическое воздействие, несмотря на то что не мог пощупать на диване свою аудиторию. В нем была какая-то таинственная, непостижимая сила, некое мощное присутствие — я употребляю это слово за неимением в моем лексиконе лучшего. Он использовал свое присутствие так же, как другие используют красноречие.
Определенно он мог раздражать многих. История о препирательствах Макса с Верноном всю неделю циркулировала в коридорах факультета. Рассказывал их в основном Франклин, который, как мне кажется, восхищался героическим поступком Макса. Но никто не говорил о том, что он делал на том вечере с Мэриэн. Может, мне все это пригрезилось? Я так не думаю. Более того, я до сих пор не вполне понимаю, зачем Макс все это делал — если не из желания получить садистское удовольствие; я имею в виду его поведение с Верноном. Макс умел воздвигать вокруг себя стену — я не имею в виду стену моего кабинета. Рядом со мной жил сосед, которого я знал в течение… неужели уже четырех месяцев? — но в действительности совершенно его не знал. Или, лучше сказать, чем больше я его узнавал, тем более неопределенным становилось мое мнение о нем. Днем раньше, подчиняясь какой-то прихоти, я написал письмо своей подруге Дороти, все еще томившейся на кафедре английского языка в Колумбийском университете. В постскриптуме я попросил ее узнать какие-либо подробности о выпускнике исторического факультета Максвелле Финстере. Я надеялся, что Дороти восполнит пробел, но это была всего лишь надежда.
Не слишком ли я раздуваю проблему Макса? На самом деле это была вовсе не моя проблема. У меня, слава богу, нет антагонистических отношений с любимой женщиной, которая очень довольна, что мы остаемся в списке гостей Ноулзов. Кроме того, мне надо проверить еще пятнадцать сочинений. Я сделал глоток остывшего тепловатого кофе, мысленно отточил перо и принялся читать очередной счастливый конец. Спустя несколько секунд я поднял голову. Гравюра «Карриер и Айвис» на стене тряслась, хотя и не очень сильно.
6
В октябре листва здесь еще не тускнеет, чего нельзя было сказать о моем настроении. К Хеллоуину оно стало насквозь элегическим, я стал часто заглядываться в окно, а во взоре появилось выражение, которое Сьюзен называла абстрактно-отчужденным. В кампусе в полном разгаре был футбольный сезон. Питомцы нашего университета в синих блейзерах и платьях от Лоры Эшди вместе с семьями не пропускали ни одного домашнего матча «Бунтарей». Дети одеты так же, как их мамы и папы, только размеры поменьше; правда, вместо того, чтобы жевать жареную курятину и запивать ее бурбоном из бумажного стаканчика, они надували «чиз-виз» и носились друг за другом по Колледж-Гроув.
Два года назад мои родители, решившие навестить меня в «Оле Мисс», попали на субботний матч. Понаблюдав эту сцену, отец, единственный из известных мне людей, который действительно сначала думает, а потом говорит, сказал, что ему кажется, будто он вернулся в пятидесятые годы. Девушки из групп поддержки в одинаковых нарядах; мужья с безукоризненными стрижками и не со столь безукоризненными талиями; жены, косметические ухищрения которых прикрывали их лучше, чем завеса секретности — процесс Элджера Хисса; музыка военного оркестра; море улыбок (нервных, искренних, ослепительных и пьяных) — все это захватывало и поглощало любого, кто в тот момент присутствовал на стадионе Воут-Хемингуэй, где фанаты «Бунтарей» размахивали флагом Конфедерации и во всю силу глоток орали: «Лисы, вперед!», проливая коктейль «Том Коллинз» на голову сидевших в передних рядах. Это продолжалось все время, пока я там находился. Меня поразила эта ожившая диорама, а впечатление можно было выразить одной незамысловатой фразой: «Я теперь жил в чуждой мне культуре».
Во всяком случае, чуждой мне, ибо я рос и воспитывался в Филадельфии. Честно говоря, я провел так много времени на диване в гостиной, читая все, что попадалось мне под руку, глотая, подобно теннисоновскому кракену, все, что можно съесть. Я впитывал рассказы Несбита и Вудхауса, а мое знакомство с публичной библиотекой отличалось почти нездоровой интимностью. Долгое время я чувствовал себя в литературе гораздо лучше, чем в реальной действительности, — думается, что такова участь большинства будущих ученых. Даже когда вы перестаете читать из чистого желания бежать от реальности, у вас остается предпочтение к романтической литературе из букинистических лавок. Когда в субботу я гуляю со Сьюзен, держа под руку уроженку Джорджии, то меня захватывает какая-то неведомая сила. Эта сила невнятно, но убедительно нашептывает мне из кустов магнолии нечто такое, что внушает желание певуче растягивать гласные, купить пикап и любить хруст гравия под ногами.
Я никогда толком не знал, как на это реагировать, и, более того, никогда не мог понять, как относится ко всему этому сама Сьюзен. С одной стороны, она всячески поощряла меня научиться болтать в южном стиле, сбросить темп и стать более общительным. С другой стороны, бывали моменты, когда никто с такой яростью не обрушивался на культуру южан, как Сьюзен. Она ненавидела провинциальность маленького городка и преувеличенную религиозность, расизм и вежливость, которая все это скрывала. Она отпускала по поводу своего родного города шокировавшие даже меня замечания.
— Я могу все это говорить, а ты — нет, — говорила она при этом, тыкая меня пальцем в грудь, — потому что здесь выросла я, а не ты.
Но по крайней мере один из знакомых мне преподавателей, Брет Уотсон, стал настоящим аборигеном. Он приехал сюда лет пять назад из Корнеллского университета преподавать социологию: умный, новоиспеченный доктор философии, образованный, любезный и приветливый, не слишком привязанный к деньгам и не желавший куда-либо уезжать. Некоторое время он жил на квартире в Нортгейте, — собственно говоря, только поэтому мы с ним и познакомились. К моменту знакомства он уже в какой-то мере ассимилировался; над джинсами уютно повисло пивное брюшко, говорить он стал медленно и тягуче; иногда, прежде чем ответить, он искоса бросал взгляд на собеседника. Он купил «додж» — вездеход и повесил на кронштейн винчестер не то 20-го, не то 30-го калибра. Ревность новообращенных всегда превосходит таковую старых овец стада, и Брет рисковал стать одним из самых красношеих в округе. По отзывам Грега Пинелли, Джины Пирсон и других, Брет когда-то был задумчивым, склонным к уединению человеком, любившим слушать бибоп. Но, прожив дверь в дверь с ним в течение нескольких лет, я не слышал ничего, кроме кантри и вестернов в обработке Пола Харви.
Женившись, Уотсон перебрался в собственный дом. Его застенчивая румяная невеста была местной уроженкой. У нее была милая привычка толкать его локтем в бок всякий раз, когда кто-нибудь поблизости произносил что-то забавное. Когда я совсем недавно в последний раз разговаривал с Бретом, он спросил, не хочу ли я съездить с ним на охоту в выходные. Я вежливо отказался, а вечером напустился на Сьюзен, когда она — совершенно случайно — спросила, люблю ли я оленину.
В старую квартиру Брета вселилось целое семейство, ставшее нашими соседями. Им не надо было ассимилироваться — все были местными уроженцами, никогда в жизни не покидавшими родных мест. Жена занималась чем-то религиозным в лицее, нашем главном административном здании. Муж, как мне кажется, работал водопроводчиком. Их дочка, семи лет, была идиоткой, дурочкой. Она либо моталась по участку на трехколесном велосипеде, либо с сосредоточенным видом сворачивала голову куклам. Изъяснялась она — если здесь уместно это слово — бессвязными глаголами. Практически каждые выходные родители наряжали свое чадо в балетную пачку и везли на очередной детский конкурс красоты. На заднем борту их пикапа красовалась надпись: «Бунтарь по рождению и южанин Божьей милостью».