Никто не услышит мой плач. Изувеченное детство
– Вперед! – кричала она, усмехаясь. – Врежь ему! Убей его ко всем чертям!
Если братья пытались отказаться, то получали уже от мамы, а это было намного хуже любых вещей, которые они могли сделать друг с другом. Не важно, было ли им на самом деле больно – она настаивала на продолжении боя до первой крови, ударяя их палкой, если братья пытались остановиться. Она не могла позволить про явить неповиновение, не могла хоть на секунду показать свою слабость или доброту. Ничто не должно было развеять тот страх, на который она полагалась, чтобы править нами. Как только у одного из них начиналось кровотечение, мать позволяла ему выйти с ринга, ставя на его место другого, чтобы определить победителя. Она говорила им, что просто хочет научить их драться, закаляя их, чтобы они могли постоять за себя в окружающем мире, но все это было похоже на то, будто мама сама в себе утоляла жажду крови. Единственный человек, от которого им нужно было защищаться – это их собственная мать.
Большая часть насилия в нашем доме совершалась непосредственно мамой. Если кто-то из нас осмеливался не подчиниться ей или даже просто не так на нее посмотреть, на него немедленно обрушивалась слепая ярость матери. Иногда ей даже не нужна была причина; она просто выходила из себя и выплескивала гнев на того, кто попал под руку. Она хватала нас с Томасом за волосы и буквально поднимала и таскала за них, пока ноги не отрывались от земли, а потом бросала об стену. Иногда мамина сила казалась нечеловеческой. Если ей не удавалось нормально поднять меня в первый раз, мать повторяла «маневр» снова и снова, до первой удачной попытки.
Продолжая спектакль об «обиженной вдове», мама успешно отсудила у автомастерской несколько тысяч фунтов в качестве компенсации за папину смерть, и Граэму вскоре пришлось закрыть дело. Лучший друг отца, Дерек, чувствовал себя таким виноватым, что не смог помочь, когда того охватило пламя, что написал предсмертную записку и на полной скорости съехал с трассы, таким образом покончив с собой. Казалось, что последствия этого маленького порыва ветра будут расходиться вечно, словно круги от брошенного в пруд камня.
Мама решила сломить мой дух и остановить разрушительное поведение раз и навсегда, избивая меня так жестоко и так часто, что я наконец понял: я никогда больше не должен задавать ей вопросы или смотреть на нее, не отводя взгляда. Мать постоянно предупреждала меня, что в следующий раз, когда я ей надоем, она убьет меня, и, валяясь бесформенной кучей мяса на полу, у меня не было причин сомневаться в ее словах. Она даже не пыталась сдерживать свою силу – никакого самообладания, страха покалечить или даже убить кого-нибудь. Для меня стало привычным получать незаслуженные удары по голове или пинки, даже при хорошем поведении я выводил мать из себя, только лишь потому, что напоминал об унижении, через которое заставили ее пройти отец и Мэри.
Тот факт, что я был по-настоящему немым и лишь издавал какие-то писки и визги вместо слов, раздражал ее еще сильнее. Как будто она считала, что я дразнюсь своим хныканьем, умоляющим взглядом и резким киванием, хотя я просто пытался отговорить ее от дальнейших побоев. Она убедила себя, что я не человек; я превратился в ненавистное животное для пинков, ударов и оскорблений, обрушивающихся на меня при первой возможности. Я был похож на избитую собаку, которая крадется в тени с опущенной головой и взглядом, устремленным в пол.
Когда я впервые потерял голос, я нашел другие средства общения. Если мне чего-то хотелось, я показывал на этот предмет и хрюкал, но даже это сводило мать с ума, и вскоре я совсем перестал общаться. Она не скрывала, что с каждым днем ненавидит меня все больше и больше; на этом этапе я ничего не мог изменить.
«Не показывай сраным пальцем», – раздраженно говорила она, отвешивая мне такую оплеуху, что я не мог удержаться на ногах.
«Не смотри на меня, черт тебя дери!»
«Ты воняешь, как дерьмо!»
Все сходило за предлог ударить меня и продолжалось снова, снова и снова. Мать собирала каждую капельку гнева и разочарования, которые вызывал у нее весь мир вообще и мой отец в частности, и обрушивала весь поток на меня. Она поощряла подобное обращение ко мне у других, Ларри и Барри были рады объединиться с ней, наслаждаясь тем, что кто-то в семейной иерархии стоял даже ниже их. Они всегда хотели угодить маме и быстро поняли, что любое издевательство надо мной заработает ее одобрение и удовлетворит их собственные садистские наклонности.
Я продолжал спать на полу в комнате Ларри и Барри. У Уолли была своя комната наверху, а еще одну делили Томас и Элли. Я бы очень хотел спать у них, но был не настолько глуп, чтобы спорить с маминым решением. Я должен был оставаться в спальне весь день, кроме времени принятия пищи, и мне не разрешалось ни с чем играть, особенно с вещами братьев. Если я хотя бы прикасался к одной из их вещей, меня избивали, а у меня не было ничего, с чем можно было поиграть. Скука от сидения на одном месте в течение всего дня усиливала чувства изоляции и разочарования, растущие во мне, пока у меня буквально не начинали чесаться руки, чтобы что-то сломать или разрушить. Но у меня никогда не хватало смелости.
Ночью мне не давали матрас или подушку, только одеяло. Ларри и Барри делили двуспальную кровать. Мое присутствие в доме раздражало их так же, как маму. Они задирали меня при любой возможности и всякий раз, когда бесились и нарушали мамин покой, делали из меня козла отпущения. Она укладывала всех нас спать в шесть или семь вечера, чтобы освободить себе немного времени и напиться в одиночестве. Мы обычно просыпались в четыре или полпятого утра, желая встать и подвигаться. Если Ларри и Барри начинали беситься, дерясь в кровати и пукая друг на друга, мама от этого просыпалась и кричала через стенку: «А ну-ка заткнитесь, на хрен!» – «Это Джо», – кричали они в ответ. Я открывал рот, чтобы заявить о своей невиновности, потому что боялся неизбежно следовавшего наказания, но не мог произнести ни звука. Ларри и Барри победно хихикали, предвкушая скорое развлечение.
Взбешенная тем, что ее разбудили, и мыслью, что я осмелился играть после всего, что она сделала, чтобы усмирить меня, мать влетала в комнату и снова избивала меня. То, что я не мог защитить себя и доказать свою невиновность из-за отсутствия голоса, не играло никакой роли. В любом случае, сомневаюсь, что она бы мне поверила.
Ларри и Барри отлично ладили, водой не разольешь. Они приказывали мне делать что-нибудь, из-за чего я точно должен был попасть в неприятности. В пять лет меня переполняли сдерживаемая энергия и скука, и, жаждущий угодить своим старшим братьям, чтобы избежать их побоев, я легко поддавался их влиянию. Все заканчивалось тем, что я становился единственным пойманным с поличным. Когда что-нибудь случалось, мама всегда обвиняла меня, даже если было очевидно, что я не имею к произошедшему никакого отношения.
«Ничего такого не случилось бы, если бы ты не по явился», – говорила она по поводу малейшего нарушения ее правил, после чего на меня обрушивался очередной град ударов, она таскала меня за волосы. Мой рот был готов разорваться, но из него не вылетало ни единого звука. Горло отказывалось кричать.
Одним мрачным утром, всего через несколько месяцев после смерти папы, у мамы лопнуло терпение. Ей надоело, что ее сон нарушают. Она стянула меня за волосы по лестнице, крича во все горло: «В этот раз ты зашел слишком далеко, чертов маленький ублюдок. Ты меня вконец достал. Я больше не собираюсь это терпеть. С меня, черт возьми, хватит!»
Я действительно поверил, что она наконец собирается убить меня. Мать довольно часто говорила, что когда-нибудь сделает это. Под лестницей была дверь, которая, как я предполагал, вела в кладовку для метел; я никогда не видел, чтобы кто-то открывал ее или упоминал, что там находится, но мне предстояло вскоре это выяснить. Дотащив меня за собой по полу до двери под лестницей, мама распахнула ее. Я увидел еще одну лестницу, ведущую вниз, в кромешную тьму, и меня охватило дурное предчувствие. Что могло быть в кладовке? Может быть, туда мать отводила людей, которых собиралась убить?