Тогда ты услышал
— Катись отсюда, дура набитая!
Это настолько расстроило ее, что она никак не могла успокоиться. На улице было многолюдно. Все обращали на нее внимание, судили ее, манипулировали ее восприятием себя. И в этом была виновата она сама. Она допустила это, хотя должна была знать заранее, к чему это приведет, — если впустить мир в свои мысли.
Открыла дверь шкафа в крохотной спаленке и посмотрела на свое отражение в зеркале на обратной стороне дверцы. Джинсы, толстый шерстяной свитер, добротная обувь. В забегаловке она была еще в старой армейской куртке. Она получала всего лишь социальную помощь, деньги на оплату квартиры и на одежду. Самое время купить себе что-нибудь новое из одежды; она была последней, кто это признал. Летом ей не было нужно ничего, кроме джинсов и пары футболок, которые она обрезала, потому что в моде был открытый живот. Но теперь уж поздняя осень, да и нельзя же каждый день носить одно и то же — на вещах появляются пятна. Нет, одежда не воняет, но эти пятна… Она их заметила в лучах заходящего солнца, которое, наконец, пробило покрывало из тумана, и ее дыра утонула в золотом свете.
Ей просто необходимо солнце, в этом весь секрет. Если тепло и солнечно, нервная команда прячется глубоко в мозгу. Не стреляет в нее страшными, просто кошмарными мыслями, когда она загорает в Английском саду и иногда заговаривает с людьми, которые здоровы, молоды и совершенно нормальны, и, тем не менее, охотно общаются с ней. Вечерами они вместе бегают по лужайкам, навстречу длинным теням от деревьев, слушая оглушительный грохот bongospielers [5], которые летом каждый вечер встречаются в круглом храме.
Она не любит зиму, и никогда не любила. Зимой все создает ей проблемы. Уже только для того, чтобы выйти из квартиры, требуется невероятное напряжение сил, потому что на улице ей нужно терпеть не только сдерживаемое безразличие прохожих, но и холод, сырость, мрачные цвета. В эти месяцы темноты ей было важно лишь как-нибудь выжить, борясь со страхом и яростью. Поэтому у нее появилась идея подыскать себе работу. Чтобы там нужно было напрягаться. Она думала, что это немного отвлечет ее… Ведь именно поэтому работает весь мир: чтобы не думать. Как только начинаешь думать, именно думать, докапываться до сути вещей, то узнаешь то, чего не выдержит ни один человек. А узнав однажды, забыть уже не можешь.
Как это сказано у философов? «Бытие и ничто». Как они жили с сознанием, что жизнь — это просто существование, а смерть — всего лишь падение в абсолютную пустоту? Может быть, они только думали об этом, не чувствовали никогда. А вот она чувствует: абсолютное ничто, предвечное отрицание всех тезисов веры. В такие моменты она полностью переставала воспринимать саму себя. Ее больше не существовало, даже в собственном сознании. Ей приходилось причинять себе боль, чтобы почувствовать, что она есть.
Каждый раз, когда Моне было плохо, ее начинали преследовать воспоминания о старых делах. Этим вечером, который она проводила с бокалом вина перед тихо работающим телевизором, ее мысли были заняты делом Шефера. Ему было за тридцать, и весной девяносто шестого или девяносто седьмого года он обезглавил свою девушку топором. Жертва перевела своему убийце сто тысяч марок, чтобы он положил их на ее имя в банк. Вместо этого он сразу же эти деньги перевел на свой счет в Лихтенштейне. После этого поехал с ней в лес, задушил ее и потом обезглавил. Голову закопал в лесу, к телу привязал камни и бросил его в реку.
Через день тело было обнаружено в шлюзе, ниже по течению реки, и так как убийца забыл раздеть жертву (забрал себе только золотые украшения), очень быстро труп был опознан — помогла одежда.
На скамье подсудимых плакал убийца, бледный сгорбленный мужчина. Говорил, что ничего не помнит. Они это уже слышали, и быстро освежили события в его памяти. Это было нетрудно сделать. Смягчающие обстоятельства отсутствовали. Умысел был очевиден, убийца признан полностью вменяемым. На суде Мона встретила мать убийцы, толстую, с больным сердцем и сильной одышкой женщину, которая сказала Моне: «Он все равно останется моим сыном, что бы он ни сделал». В перерывах она бежала к нему и обхватывала его голову руками, пока он плакал. При этом она знала убитую девушку и, по ее же словам, относилась к ней очень хорошо.
Обычно убийцы — мужчины. У многих из них были матери, такие, как эта женщина, прощавшие своим мальчикам все. Им так было удобнее, так как они были слишком глупы или слишком слабы. У преступников в голове вертелась эта примитивная фраза: «Мамочка все простит». В общем-то, эти женщины готовы все отдать ради своих сыновей. А к дочерям они относятся как к дерьму, им плевать, что с ними будет.
Ну-ну, давай-ка ты не будешь преувеличивать только потому, что твоя мать…
Мона закрыла глаза и взяла в руку пульт.
У нее была прекрасная память, будь она проклята. Она спустя годы помнила все до мельчайших деталей. Наполовину разложившаяся, измазанная землей голова убитой девушки (левая часть верхней губы исчезла, видны коричневатые зубы). Плохо выглаженное голубое платье с маленькими белыми цветами, которое было на матери убийцы на суде. В нем она выглядела еще толще и казалась совсем нездоровой. Она вызывала сочувствие, но Моне ее было абсолютно не жаль, наоборот. Самый простой выход — видеть в себе всегда жертву обстоятельств.
Был ли Штайер жертвой обстоятельств?
Это не тот вопрос, который мог помочь сейчас.
Она снова открыла глаза, как раз вовремя — еще чуть-чуть, и бокал с вином выпал бы из рук. По телевизору показывали скетч о рейнландской домохозяйке.
Штайер больше не общался ни с кем из своего родного города Ганновера, поэтому убийцу надо искать здесь.
Но почему он не общался ни с кем из Ганновера? Ни со старыми друзьями, ни с кем-либо еще? Так не бывает, вообще-то.
Почему Мона знает здесь так мало людей?
Нет, нет. Что-то она путает. Жизнь Штайера никак не связана с ее собственной. У него совсем другой случай, насколько ей известно. Она встала, засунула руку в сумочку, нашла визитку родителей господина Штайера, на которой указан номер их комнаты в «Рафаэле».
— Мама.
Лукас стоял в дверях — в пижаме, волосы всклокочены, глаза заспанные. Мона протянула к нему руки. Это как рефлекс, хотя она знала, что Лукасу в его одиннадцать с половиной лет уже не так нужен физический контакт с ней, как раньше. Кроме того, время позднее, не меньше половины двенадцатого. Ему утром рано вставать.
— Ты завтра уезжаешь? — спросил Лукас, бросив взгляд на собранный чемодан.
У сына темные кудри и карие глаза, как у отца. И обаяние отцовское у него есть. И упрямство, если речь идет о договоренностях и обещаниях.
— Думаю, да. Всего на пару дней. Завтра ночуешь у Лин.
Лин — старшая сестра Моны. К счастью, она живет всего через два дома от Моны, у нее трехлетняя дочка и сын возраста Лукаса. Они любят играть вместе. Лин замужем, не работает и с удовольствием занимается детьми. Когда у Лукаса хорошее настроение, он радуется за мать, которая работает «ищейкой» и с которой случаются всякие интересные вещи. Ему нравится, что его семья состоит не как у всех — просто из мамы, папы, братьев и сестер, а из мамы, папы, тети Лин, дяди Петера, маленькой Марии и лучшего друга Герби.
Когда у Лукаса плохое настроение, ему хочется, чтобы мама и папа снова жили вместе и чтобы мама бросила работать и занималась только им и папой.
— И долго тебя не будет?
За последние месяцы голос Лукаса стал ниже, огрубел. На лбу появились прыщи. Голос еще не ломается, но пройдет не больше двух лет, и все — сын станет взрослым. Он красивый мальчик, Мона любит его больше всего на свете, но все чаще и чаще у нее возникает чувство, что он отдаляется от нее. Неужели все матери испытывают это? Или только она, потому что так редко видит его?
— Я же сказала, пару дней, — буркнула Мона.