Дорога перемен
– Это просто нелепо. Я не стану брать тебя с собой, даже если решусь уйти. Ты и его дочь. Ответь мне на один вопрос, – говорю я, пристально глядя на дочь. – Чем твой отец заслужил то, чтобы ты его бросила?
Ребекка поднимает камень – идеальный камешек, чтобы швырять в воду, и камешек подпрыгивает шесть, нет, семь раз.
– А чем он заслужил, чтобы я осталась? – Она смотрит на меня и вскакивает на ноги. – Поехали, – говорит она, – пока у нас фора и мы можем его перехитрить. Он ученый, отслеживать китов – это его работа, поэтому нам нужно в полной мере воспользоваться сложившимся преимуществом. Мы можем поехать куда угодно – куда угодно! – Ребекка машет в сторону стоянки. – Мы ограничены в средствах, поэтому нужно составить план трат. Я могу позвонить миссис Нитли в бассейн и сказать, что у меня мононуклеоз или что-нибудь в этом роде, а ты позвонишь директору школы и скажешь, что заразилась от меня. Я готова ко всему, пока мы будем ехать. Я боюсь только летать… – Она обрывает предложение хихиканьем, а потом падает на колени и ползет ко мне. – Что скажешь, мама?
– Я хочу, чтобы ты меня выслушала, и выслушала очень внимательно. Неужели ты не понимаешь, что сегодня произошло? Я… ударила… твоего… отца. Не знаю, откуда взялась эта злость и почему я так поступила. Я просто треснула его. И, возможно, опять смогу ударить…
– Нет, не сможешь.
Я шагаю вдоль пляжа.
– Я не знаю, что произошло, Ребекка, но я разозлилась не на шутку. Говорят, что подобное может случаться снова и снова; говорят, что это может периодически повторяться и передается по наследству. Ты следишь за моей мыслью? А если я по ошибке ударю и тебя? – Я выплюнула эти слова, словно камни. – А если я ударю своего ребенка?
Ребекка заключает меня в объятия, утыкается лицом мне в грудь. Я вижу, что она тоже плачет. Кто-то у волейбольной сетки выкрикивает:
– Да, приятель, это настоящая игра!
Я крепче прижимаю дочь.
– Я никогда не буду тебя бояться, – настолько тихо произносит Ребекка, что на секунду мне кажется, будто это шум моря. – Мне с тобой спокойно.
Я обхватываю ее лицо руками и думаю: «На этот раз я могу изменить ход событий». Ребекка обнимает меня, ее руки сжимаются в кулаки, и мне нет нужды задавать вопрос, что она так крепко держит: в своих руках моя дочь сжимает наше будущее.
– Я понятия не имею, куда ехать, – признаюсь я Ребекке. – Но твой дядя знает.
Когда я думаю о Джоли, забыть Оливера намного легче. Мой брат – единственный человек, которому я всегда могла доверить свою жизнь. Мы думаем одинаково, можем закончить мысль друг за друга. И поскольку он был рядом, когда все начиналось, он сможет меня понять.
Неожиданно я высвобождаюсь из объятий Ребекки и припускаю по пляжу, песок летит у меня из-под ног, как в детстве, когда мы играли с Джоли. «Можно убежать, но нигде не спрячешься», – думаю я. Да, но можно попытаться. Я чувствую, как воздух распирает легкие, в боку начинает колоть, и эта боль, эта удивительная знакомая физическая боль, напоминает мне, что, в конце концов, я все еще жива.
6
Ребекка
2 августа 1990 года
Сэм, который никогда не покидал Массачусетс, рассказывает мне о китайском обряде погребения как раз перед тем, когда я покидаю его яблоневый сад. Мы сидим в темном подвале Большого дома, на поржавевших молочных бидонах, оставшихся еще с начала двадцатого века. Мы уже привыкли к тяжелому воздуху, к белым мышам и влажному запаху яблок, которые вошли в состав фундамента дома: известь, смешанная с яблочным сидром, создает сладкий цемент. Мы сидим спина к спине, я облокотилась на Сэма: все еще чувствую себя неважно. Когда он делает вдох, я ощущаю его сердцебиение. С тех пор как мы приехали в Стоу, сейчас мы с ним ближе, чем когда-либо. Я начинаю понимать свою мать.
На стенах подвала, перепрыгивая на забытые плетеные кресла-качалки и треснувшие банки, играют солнечные лучи. Я могу различить зубья капканов. Сэм говорит:
– В Китае нельзя хоронить покойника до тех пор, пока соболезнования не выразит достаточное количество родственников.
Я не сомневаюсь в его рассказе и не спрашиваю, откуда ему все это известно. Когда Сэм говорит, веришь ему на слово. Он много читает.
– Даже туристы могут войти в зал для прощания и поклониться вдове умершего, они тоже считаются. И не имеет значения, был ли ты знаком с умершим.
В центре грязного пола появляется маленький квадратик света. Он просачивается через единственное окно в подвале, которое было заперто на висячий замок все время, пока мы тут сидели.
– А в это время на улице у похоронного бюро на тротуаре сидят родственники и делают из бумаги замки, машины и наряды. Делают бумажные украшения и монеты.
– Оригами, – догадываюсь я.
– Наверное. Понимаешь, они делают целые кипы подобных поделок – вещей, которых у умершего не было при жизни, а когда тело кремируют, все эти бумажные «сокровища» тоже бросают в огонь. Суть в том, чтобы у умершего все это было в следующей жизни.
Кто-то завел трактор. Удивительно, что яблоневый сад продолжает жить, как обычно, после всего, что произошло.
– Зачем ты мне все это рассказываешь? – спрашиваю я.
– Потому что не могу рассказать твоей маме.
Неужели он думает, что я стану ей об этом рассказывать? Разве же я смогу быть такой рассказчицей? Для нее так важно, чтобы сказанное было передано слово в слово.
Сэм резко встает, и я, не удержавшись, падаю с молочного бидона. Он смотрит на меня, распластавшуюся на полу, но не предпринимает ни малейшей попытки помочь мне встать. Он протягивает мне фланелевую рубашку – рубашку Хадли, которую я дала ему подержать несколько минут назад.
– Я тоже его любил. Он был моим лучшим другом, – признается Сэм. – Господи, как же мне жаль!
При этих словах я начинаю плакать.
В квадрате единственного окна возникает лицо дяди Джоли. Он с таким остервенением протирает стекло, что мне кажется, что оно сейчас треснет. Я вытираю нос красивой голубой рубашкой Хадли.
Дядя Джоли находился снаружи вместе с моими родителями. Должно быть, именно он уговорил мою маму вернуться назад в Калифорнию. Ни один другой человек не имеет на нее такого влияния, за исключением, возможно, Сэма – но уж он-то точно не стал бы ее прогонять.
Сэм помогает мне встать. Я совершенно обессилена. Склоняю голову ему на плечо и пытаюсь собраться с мыслями. На улице слишком светло. Я прикрываю глаза ладонью, отчасти из-за яркого света, отчасти потому, что все, кто работал в саду, покинули свои рабочие места, чтобы поглазеть на представление, поглазеть на меня.
Улыбается только мой отец. Он касается моих волос, открывает дверцу блестящего «линкольна». Он намеренно старается держаться в стороне от Сэма – в конце концов, отца нельзя назвать дураком. Я бросаю на папу быстрый взгляд.
– Привет, старушка, – шепчет он.
Я ничего не чувствую.
Сэм укладывает меня на заднем сиденье на старые попоны – я узнаю одеяла из конюшни. Они напоминают мне о Хадли. Они с Сэмом совершенно разные – у Хадли были волнистые светлые волосы и светло-карие глаза, цвета мокрого калифорнийского песка. Верхняя губа изогнута посредине чуть больше, чем обычно.
– Теперь они твои, – говорит Сэм. Он кладет руку мне на лоб и сухо добавляет: – Температуры нет.
Потом прижимается к моему лбу губами, так, как это делала мама, – проверяет, нет ли температуры.
Он закрывает дверь – отрезает внешние звуки. Единственное, что я слышу, – собственное дыхание, все еще с присвистом. Я вытягиваю шею, чтобы выглянуть из окна.
Увиденное напоминает красивую пантомиму. По обе стороны от сцены стоят Сэм и отец. Фоном служат ивы и зеленый трактор «Джон Дир». Мама держится обеими руками за дядю Джоли. Она плачет. Дядя Джоли пальцем поднимает мамин подбородок, она обнимает его за шею. Мама пытается улыбнуться, по-настоящему пытается. Потом дядя Джоли куда-то указывает – я не вижу куда – и хлопает отца по спине. Он уводит отца из поля моего зрения. Отец поворачивает голову. Пытается посмотреть на маму, которая остается у него за спиной.