Шестой этаж пятиэтажного дома
Анар
Шестой этаж пятиэтажного дома
…Внезапно наступила тишина, и хотя он так и не проснулся, но и сквозь неплотную завесу сна ощутил удивление, что вместе с далеким невнятным говором — чужим, многоязычным, непонятным, вместе с приглушенными и все-таки явственными звуками саксофона, рояля, ударных, доносившихся откуда-то снизу, вместе с бесшумным, но угадываемым движением лифта, вместе со всеми слышными и предполагаемыми шумами большого отеля умолк и гул океана, словно поздний час и негласные законы времени, более или менее одинаковые во всем мире, отключили на равных правах с людьми, машинами и инструментами — также и океан.
«Или, может быть, просто», — подумал он, выбираясь из липкого и вязкого, как здешний воздух, полусонного состояния к яви. Фирангиз закрыла окно, и непроницаемая звукоизоляция, неотделимая от современного комфорта, исключила для его полубодрствующего-полуспящего слуха все звуки, шумы, голоса и шорохи заоконного мира.
Так и есть — вслед за физически ощутимой гулкой тишиной наступил и успокоительный мрак. Фирангиз выключила свет в ванной, а затем и ночник в комнате, и он сквозь закрытые веки ощутил не только наступление полной темноты, но даже постепенные этапы его — через полусвет-полумрак. Сперва исчезла полоса света из открытой двери ванной — свет очерчивал квадрат в левой половине комнаты; а потом — круглый и яркий на тумбочке и мягко растворявшийся по всей комнате, подобно еле уловимому запаху, — свет ночника.
И тогда он медленно и с усилием раскрыл глаза и в непроглядной тьме на миг перестал понимать, где он и что с ним. Но только на миг. В следующее мгновение, еще не различая ни единого предмета, он уже знал, что эта комната номер в отеле и ночь в окне завершает длинный дневной цикл, из которого он выпал в недолгий, но тяжелый сон. Впрочем, о каком дневном цикле могла идти речь, когда одиннадцатичасовой перелет из Москвы в Африку — над Европой, Средиземным морем, Сахарой — смешал все понятия о времени и прибавил к их жизни три дополнительных часа. Если учесть еще тот час, те 60 минут, которые они приобрели три дня назад, прилетев из Баку в Москву, то у них в запасе было целых четыре часа — как подарок или, если угодно, довесок к их жизни. Подарок, который, увы, придется вернуть — правда, сперва частично — в Москве, а затем и полностью — в Баку.
И все перемещения и впечатления трех последних дней показались ему и реальными, просто и элементарно объяснимыми, и нереальными — невероятными одновременно. Нереальными казались ему вот эти самые москитные сетки над кроватью — до сих пор ему о них приходилось лишь читать в книгах. Нереальным и ни на что не похожим был этот запах — запах Африки, как они с женой окрестили его — вкусо-запах. Здесь им было пропитано буквально все: они чувствовали его и в идеально чистом номере, в белоснежной ванной и в уютном лифте, в просторном холле и на террасе, в автобусе, на берегу океана; и они ощущали его привкус, что бы ни ели на завтрак, обед или ужин. Был ли это запах экзотического растительного масла, арахиса, маниоки или каких-то даров океана — рыб, моллюсков, водорослей, морской капусты, салата? Исходил ли он от казавшихся им декоративными, а на самом деле вполне обычных деревьев, кустов, трав? Но он был всеобъемлющим, растворенным в воздухе, который, впрочем, казался таким плотным, что вряд ли в нем могло хоть что-нибудь раствориться…
Невероятным было ощущение преодоленного пространства — и не только как расстояния. Разум понимал и объяснял все, но какая-то — биологическая, что ли, — логика кожи не могла примириться с ощущением таких перемен в столь короткий срок. Окна автобуса, три дня назад, ранним мартовским утром, увозящего их от площади Свердлова в Шереметьево, были облеплены снегом и инеем. И всего через одиннадцать часов, выйдя из самолета в Дакарском аэропорту, они спустя две минуты изнемогали от жары.
Невероятными были впечатления этих трех дней. И то первое ощущение на аэродроме, когда они увидели людей — служащих авиакомпаний и пассажиров, которые вели себя так же и держались так же, как все работники воздушных линий и все пассажиры на земле, но были иссиня-черными. Негры Сенегала — самые черные в Африке, объяснили им позже, но им не нужны были объяснения, они все понимали. Понимали, что попали в африканскую страну и что жители этой страны, естественно, африканцы… И все-таки ощущение нереальности и невероятности не исчезало.
Порой вводил в заблуждение пейзаж. Особенно в сумерки он казался таким знакомым, таким апшеронским — и прибрежный песок, и скалы, и стрекот кузнечиков, и волны, плещущие о берег, и дорога, петляющая среди невысоких кустарников! Все узнаваемо — и вдруг навстречу идет женщина в длинном африканском одеянии, с огромным тюрбаном на голове, из-под которого торчат заплетенные в маленькие косички жесткие, короткие курчавые волосы. За спиной у нее привязан ребенок. Необычное на фоне более или менее узнаваемого становится совсем странным…
И еще было поразительно, когда, получив ключи с огромной деревянной грушей (дабы по рассеянности не унесли их в кармане), они вошли в свою комнату, открыли окно и глянули вниз: там яркими разноцветными пятнами лепились к земле красные, желтые, темно-синие тенты, столики и шезлонги, дальше шли белые ступени, затем пески, затем… Атлантический океан. Они вышли побродить по парку, — хотелось сказать — по джунглям, хотя никакими это джунглями не было: прямо к отелю подступал лес, который превратили в аккуратный парк, сохранив, однако, в нем необходимую долю жутковатой экзотики, которая так привлекает туристов, слегка щекоча нервы и не грозя ничем опасным. Есть своеобразная пикантность в том, что ожидаешь нападения неведомого хищника в тщательно декорированных зарослях, имея твердую гарантию приятного и безопасного времяпрепровождения. А вот и бунгало-коттеджи, стилизованные под африканскую деревню, но с кондиционерами, телевизорами, барами и голосом Элвиса Пресли.
Побережье у отеля производило странное впечатление: в темноте оно издали напоминало солдатское кладбище — на равном расстоянии друг от друга торчали кресты. Кто же здесь похоронен? Неужели те, кто погиб в океане, утонул? Но это были участки пляжа, закрепленные за номерами отеля, кресты обозначали их границы, что казалось совсем уж непристойным здесь, в таком близком соседстве с ничейной бескрайностью и свободой океана.
«Мама все же молодец, — подумал Заур, растянувшись под москитной сеткой на семнадцатом этаже гостиницы «Нигор». — Настояла, чтобы мы поехали. Потом пойдут дети, и будет не до путешествий».
Он почувствовал легкий укол при воспоминании об этих словах матери, но конечно же мать была права: такое путешествие бывает раз в жизни, и оно никогда не забудется. А ведь Зауру, откровенно говоря, не то чтобы не хотелось ехать, но и особого желания не было. Он не противился путешествию, однако и не стремился к нему, испытывая ко всей этой затее лишь равнодушие, как, впрочем, и ко всему остальному в последнее время. «Но, — рассуждал он намеренно цинично, — ведь за что же, если не за такие вот удовольствия, я заплатил, круто изменив течение своей жизни в один ноябрьский вечер, и почему бы не воспользоваться всем тем приятным, что даст мне жизнь, если даже я и не могу забыть, чего мне все это стоило».
Горький опыт недавнего времени научил его остерегаться опасной границы, к которой он минуту назад в своих размышлениях подступил, и он знал, как быстро и наверняка уйти от нее туда, где ждало его ставшее уже привычным существование без боли, тревог, потрясений, без неожиданных перемен настроения, без необоснованных надежд и разочарований.
— Фирок, ты спишь? — спросил он, уверенный, что ответа не последует. Он точно знал, когда она спит — по ее спокойному, мерному дыханию. «Фирангиз никогда не храпит», — было одним из первых счастливых открытий их медового месяца. Да и трудно было представить ее храпящей. Такая прозрачность была во всем ее облике, что нельзя было и вообразить, будто из этого тонкого и хрупкого сосуда могут исходить грубые, немузыкальные звуки. И в самом деле, она никогда не храпела, не сопела, и в минуты, когда на него находил циничный юмор, он думал, что она вообще не отправляет никаких естественных надобностей. «Бережность»-вот, пожалуй, самое точное определение его отношения к этой девушке, которая уже несколько месяцев была его женой, которую он сделал женщиной, но о которой он по-прежнему думал как о ребенке. Ведь помимо всего прочего она была моложе его почти на шесть лет. И ее смущение, когда при посторонних кто-нибудь шутливо подчеркивал ее немногословность, и краска, которая при этом так естественно заливала гладкую кожу ее красивого овального лица, — все то, что не так давно раздражало Заура, да и сейчас раздражает, когда он воспринимает Фирангиз вкупе с ее семьей — родителями, братом, и что про себя, да и не только про себя, но и в неоднократных упрямых и трудных разговорах с собственной матерью он определял как ханжество, ощущалось совсем иначе, когда он воспринимал Фирангиз отдельно от всей ее и своей родни, от всего предшествующего их супружеству, когда она была далека от этого не только духовно, но и физически, вот как сейчас, например, на другом конце света, в десятках тысячах километров от их общего двора, в котором они соседями прожили много лет. Временами в его чувстве к Фирангиз, если это можно было назвать чувством, проявлялось нечто большее, чем бережность; что-то близкое к нежности с долей жалости — жалости к ее невинности в сочетании с его собственной неспособностью стать другим: стать другим не внешне, не в обращении с ней, это он уже освоил, — а внутренней своей сущностью.