Тени леса
— Пусти в себя веру в хранителя нашего, и она зацветет. — Палец касается ложбинки между моими ключицами.
А я понимаю, что не суждено там ничему взойти. Все эти россказни, по сути своей, — пустой треп. Люди — не полюшко вспаханное, чтоб внутри них колосья прорастали и на ветру шелестели. Да и хранящие нас духи даже не похожи на то, из чего можно траув сварить.
— Правда? — не удерживаюсь от вопроса. В приподнятом уголке моих губ наверняка читается: не верю. Ни единому слову.
— Во мне-то моя давно уже корни пустила.
Голос расстегивает круглые железные пуговицы с чеканным узором, тянет за веревки, опускает высокий ворот. И вижу я на теле его шрамы, которые выглядят, точно копошащиеся под кожей белые черви. Они расползаются от ключицы — жирные, здоровые — и забираются глубже. Сомненья расступаются: пророс! Пророс хранитель! Но вместо того чтобы поверить, возрадоваться, я отодвигаюсь в сторону. И глава культа, видимо, понимает, насколько мне страшно.
Когда Голос уходит, я долго смотрю на клеймо, на знаки свои, а затем начинаю царапать их когтями, пытаясь содрать. Вдруг такое и со мной произойдет! Вдруг эти извилистые полосы появятся и на моем теле! А мне нельзя! Я танцую! Ну кто, скажите, захочет смотреть на обезображенную девочку? Тем более — платить ей? Не утешает даже то, что теперь я — часть культа, часть семьи. И что сегодня — мой день.
Но вскоре все становится прежним. Ведь Элгар гладит мои руки, говорит, что я — глупышка, и мне на самом деле ничего не грозит. А еще — что хранитель любит меня и вряд ли станет увечить.
— Голос шутит. — Он кутает меня в одеяло так, что снаружи остаются лишь нос и глаза. — Ты одна у нас, девочка. Одна.
И от улыбки Элгара тут же становится спокойнее, а разговор с главой культа почти забывается. Почти. Потому что сложно вышвырнуть из памяти его уродливые шрамы.
Следом приходят остальные: спрашивают, было ли больно, рассаживаются вокруг, и каждый рассказывает о своем посвящении. Под одну из таких историй я засыпаю.
Что дальше? Я вновь танцую, вновь возвращаюсь с деньгами в юбке и кладу их в деревянный ящик — общий для всех культистов. Но две монеты оставляю себе, Голос говорит, так нужно. Мы равны, но это не значит, что каждый не должен быть отмечен за заслуги.
Меня зовут младшей сестренкой и оставляют на моей тарелке самые вкусные куски. Обо мне заботятся, и я никак не могу к этому привыкнуть. Не знаю даже, как благодарить. Только улыбаюсь, пытаясь засунуть в рот все, что приготовила строгая Марш — та самая женщина, из-за которой я и очутилась в этих стенах.
Сколько времени прошло?
И не упомню — настолько погрязла во всем этом, потонула, точно в болоте. Только башка снаружи-то и осталась: ресницами хлопает, поворачивается, даже говорит, а сделать ничего не может. Но я не замечала этого. Потому что была окружена заботой, потому что занималась любимым делом. А в один из дней приходила преклонить колени и принести хранителю какую-нибудь безделушку в знак того, что верна ему. Иногда это были маленькие фигурки из шишек и палок, иногда — стянутые с захмелевшего валриса украшения. Атуму все равно, что приносишь. Он рад даже ягодам в моих ладонях.
Как я уже говорила, все менялось. Но эти перемены не калечили, не отбирали жизни, а оттого я считала их хорошими и не замечала довольно очевидных вещей. До той поры пока не поняла: удача повернулась ко мне своей прекрасной задницей.
И вот представьте: в один из вечеров, когда я вновь танцую, горит дом. Я отбиваю ритм босыми ногами, а где-то там, на окраине Вайса, кричит человек и царапает запертую снаружи дверь. Его никто не слышит, ведь все, кто мог бы помочь, собрались вокруг меня. Они смотрят, как взлетают в воздух ленты, как извиваются, скручиваются, змеятся по моим рукам. Лишь когда огонь успевает перекинуться на увядающий роэль за забором, в таверну влетает юнец.
— Горит! — выкрикивает он, и время замирает.
Люди застывают с приоткрытыми ртами. Я спрыгиваю со стола, отхожу в сторону, и тут же мимо проносится толпа, которая спокойно может затоптать. Они не успеют. Уже не успели. Но в каждом жива надежда, что они что-то спасут. Что-то свое. И у них получается. Даже когда один из мужчин находит обгоревшее тело и бросает под ноги поеденную насекомыми шапку, я знаю: он напуган, но в глубине души рад, что, пока огонь жадно лизал соседнее здание, его здесь не было. И не случайно.
Я возвращаюсь в заброшенную церквушку. Зажигаю изогнутый фитилек, вхожу в комнату, чтобы сбросить заработанные деньги в ящик, но, увидев сидящую на моей кровати фигуру, отступаю на шаг. Пытаюсь нащупать оружие, но оно осталось у подушки. Слабый огонек выхватывает из темноты закрывшие лицо морщинистые ладони, спутанные вьющиеся волосы и длинные мешковатые одежды. Не сразу замечаю тянущиеся вниз от среднего пальца следы — они маленькие, точно ползущие по руке букашки. И каждый крошечный узор — хранитель наш Атум.
— Элгар?
Зову, но он не отвечает. Так и сидит, пока я убираю деньги и ставлю на подоконник глиняную лодочку с маслом, которую мы сделали вместе. Не двигается, даже когда сажусь рядом и легонько пихаю в плечо. Пытаюсь руки от лица отвести, но Элгар лишь качает головой: не надо. Да только кто ж меня, маленькую, остановит да вразумит? Я заговариваю:
— Сегодня такое было…
Он вздрагивает, трет щеки и вздыхает. А я продолжаю рассказ: о том, как много людей пришло посмотреть на мой танец, о наших друзьях-братьях, которые рядом были, и наконец — об огне, пожравшем один из домов. Когда и это остается без внимания, становится неуютно.
— Элгар, поговори со мной.
Чувствую себя бесполезной. И все равно лезу под локоть, прижимаюсь лбом к его ноге и скулю. Хочется плакать от того, что не понимаю ничего, но я просто завываю и впиваюсь когтями в его колено. Когда я перестала быть особенной? Когда? Ведь только утром Элгар плел мне косу и пел куплеты, которые сам же выдумывал на ходу, а я пыталась подхватить, да только понимала — с моим-то скрипучим голосом дерьмо одно выходит.
— Сегодня историй не будет, — хрипло отвечает он, и широкая ладонь-накрывает мою голову.
От слов больно. Я сильнее впиваюсь когтями и резко поднимаюсь. Собираюсь перебраться на другую кровать, а то и вовсе уйти ночевать в лес — на мою радость, холода отступили. Но вдруг я вижу три длинные красные полосы, идущие от глаза Элгара почти до подбородка, и вздрагиваю от неприятного щекочущего ощущения. Так всегда бывает, когда от волнения опускаются уши.
— Звери нынче дурные пошли. — Я тянусь к баночке с мазью, которая заметно опустела после обряда посвящения. — Ага?
Хоть он и кивает, подозрения закрадываются: не звериные это когти. Да и не когти вовсе.
— Все пройдет. — Погружаю пальцы в вязкую зеленую массу, затем прижимаю их к щеке Элгара и тут же дую на рану, ведь наверняка обжигают прикосновения. — И будешь самым красивым. Вот так!
Сажусь ему на колени, продолжаю наносить мазь вокруг разошедшейся кожи. А про себя спрашиваю: и кто мог с ним так обойтись? Неужто Марш перестала характер свой мерзкий скрывать? Я же ей опалю края юбки или червей в похлебку накидаю.
— Пойдем завтра в лес? По ягоды. — Я всячески стараюсь уцепиться хоть за какую-то тему, как за ветку. Но срываюсь и лишь руки обдираю.
Не отвечает — только гладит и смотрит покрасневшими глазами. Губы кривятся, я вижу знакомую улыбку, по которой успела заскучать, но она тут же исчезает. И хочется броситься Элгару на шею и закричать, как я ненавижу весь этот мир, ведь он забрал у меня самое дорогое. Не деньги, не еду, а маленькие морщинки в уголках его глаз и ямочки на щеках. Но я лишь обнимаю его, зарываюсь пальцами в волосы и тихо напеваю, придумывая на ходу слова. Получается нелепо. И кажется, помогает. Чуть-чуть.
Как же я ошибаюсь.
О том, что случилось, узнаю позже: когда Элгар перестает покидать церковь, когда больше не приносит платья и ленты, а люди на улицах Вайса провожают его сочувственными взглядами. Сгорел его дом. И та странная девка, которая только и умела, что кричать. Я видела ее один раз и неоднократно слышала. Она ненавидела нас, а в особенности — Голоса и меня. Это было взаимно.