Геносказка
– Дядюшка Вайнберг был мулом, – тихо сказала Гретель. – В нем человеческого самую малость было. Но все же человек… А тут уже и деревья – давно не деревья. Перемешалось тут все, как похлебка в горшке, перемешалось, забродило да и испортилось…
Гензель вспомнил дядюшку Вайнберга и мысленно признал, что на человека тот был похож не очень-то. Двадцать процентов человеческого фенотипа, едва не за пределом красной черты – чего же тут удивительного?.. Дядюшка Вайнберг походил на тюленя, огромного, неуклюжего, лишенного конечностей, если не считать нескольких тонких щупалец, которые помогали ему худо-бедно передвигаться. Голова у дядюшки Вайнберга была похожа на кувшин, только несимметричный, сделанный неуклюжим мастером, вдобавок – с огромными оттопыривающимися ушами и одним-единственным глазом, в котором не было даже радужки. Дядюшка Вайнберг был жутковат даже для мула. Его большое неуклюжее тело часто можно было увидеть на улице, где оно с грацией дождевого червя двигалось по направлению из дома к трактиру, если было утро, или же из трактира домой, если сгущались сумерки.
При этом дядюшка Вайнберг был добр к детям, любил поболтать и никогда не отказывал в мелких соседских услугах. Просто он был мулом. Не таким, как все. В Шлараффенланде всегда было много тех, кто не такой, как все, в этом городе всегда нужны были рабочие руки, даже если выглядели совсем не как руки…
Гензель заметил, что его собственная рука машинально коснулась узкого металлического браслета на левом запястье. Браслет был серебристым, приятного глазу цвета, и мог бы выглядеть украшением, если бы не маленький искусный замочек, смыкающий его половинки. На тусклом серебре не напрягая глаз можно было различить две цифры – «17». Гензель отдернул руку от браслета. Хоть и знал, что через какое-то время она машинально вновь потянется к нему, как язык к ноющему зубу. Тут же он вспомнил и браслет дядюшки Вайнберга – тот был еще более блеклым, даже не серебро, а шлифованная жесть, и цифра на нем была иной, пугающей и жуткой: «80».
Это означало – восемьдесят процентов бракованного фенотипа, восемьдесят частей оскверненной генетическими мутациями крови. Это означало – мул. Чернь. Бесправный городской раб. Впрочем, дядюшка Вайнберг никогда не унывал и прочим жителям не завидовал.
– Когда-то здесь был настоящий лес, – задумчиво сказала Гретель. Может быть, просто оттого что в тишине сидеть было жутковато. – Я видела на картинках. Зеленый, густой… Тогда он был здоровым. А сейчас умирает. Болезнь его точит, выедает изнутри.
Гензель не мог представить себе Железный лес каким-нибудь другим, но все-таки спросил:
– Был, значит, настоящим, а потом сам собой заболел? – Неохота было разговаривать про такую дрянь, как Ярнвид, но всякий разговор может скрасить ожидание, особенно такое тревожное, как нынешнее.
Гретель задумчиво коснулась пальцем шляпки гриба, что торчал возле нее. На вид тот был почти обычным, но стоило ему ощутить чужое прикосновение, как мясистая поверхность заволновалась, пошла буграми, окрасилась в смесь багрового и желтого. Гензель хотел было крикнуть, предупредить, что эта пакость может быть ядовитой или, иди знай, скрывает под поверхностью бритвенно-острые зубы-крючки. Но сдержал себя. Давно пора привыкнуть, что во всех делах, что касаются внутреннего устройства вещей, особенно животных и растений, малолетняя сестра понимает куда больше его, взрослого лба.
– Не сам собой заболел. Его отравили. Когда-то давным-давно, когда еще и отца на свете не было. Болезнь эта развивалась в нем много лет, передавалась доминантными генами, видоизменялась, мимикрировала, разъединялась и вновь объединялась, порождала другие болезни…
Свои геномагические словечки Гретель произносила тихо, но очень старательно, словно повторяла за невидимым учителем, каждый раз заставляя Гензеля сжимать зубы.
– Кто же ее наслал? – спросил Гензель недоверчиво. – Болезнь – она из ниоткуда не берется, сама же недавно говорила. Кто мог болезнь на целый лес наслать? И к чему?
Гретель пожала худыми плечами с выпирающими ключицами.
– Не знаю, братец. Может, во время войны кто-то специально генозелье использовал, чтобы лес уничтожить, да только не рассчитал… Может, кто-то из геномастеров опыты ставил, не нам это знать. А может, и вовсе никто не виноват… Просто лес – он как большая губка, он вдыхает все то, что делает человек. Генетическая дегенерация шла в нем веками, от малого к великому. А теперь он неизлечимо болен, как и мы все. Только мы следим за генетическими отклонениями, ведем учет грязной крови, а в лесу этого делать некому…
Гензель не был уверен в том, что полностью понимает. Гретель говорила медленно, нарочно используя понятные ему слова, но кое-где сами собой вкраплялись жутковатые геномагические словечки, от которых он невольно морщился.
Мерозигота. Кариогамия. Сиблинги. Трансмутация. Аллели. Хиазма…
Когда слышишь такое, поневоле возникает желание сплюнуть. По счастью, Гретель всегда была молчаливой, а уж подробными объяснениями генетической сути редко беспокоила окружающих. Скорее напротив. И все равно Гензелю иногда было жутковато от ее слов. Видит Человечество, что-то неискоренимо опасное и дрянное есть во всех этих геномагических штучках…
– Понял я, – буркнул он. – Не такая уж и хитрая наука. Я, может, в школе не учился, но про дефектные гены понимаю не хуже. Так что, значит, рано или поздно эта болезнь лес доконает?
Гретель осторожно, точно через силу, кивнула, белоснежные волосы рассыпались по плечам.
– Когда-нибудь.
«Он-то, может, и когда-нибудь, – Гензель сдержал на языке рвущуюся наружу едкость. – А вот мы, может, и завтрашнего дня не увидим…»
Лес большой, это верно. А дети – маленькие, совсем крошки по сравнению с ним. Поднимется из чащи огромная скользкая лапа, махнет – и смахнет те крошки, никто и не заметит. Только короткий крик метнется над болотом. Был бы рядом отец с ружьем – он бы, конечно, тут же поспел на помощь. Но Гензель знал, что отца рядом нет. Знал, хоть столько времени и пытался уверить себя в обратном.
Гензель вслушивался в звуки Железного леса, пытаясь различить среди его зловещего шипения, скрежета и причмокивания треск ветки под отцовской ногой. Сейчас уродливые заросли раздадутся в стороны, и на поляне покажется отец. Уставший, исцарапанный, без добычи, но живой, со своей противной скрипящей ногой. Махнет рукой и буркнет: «Чего уселись, как слизни под лопухом? Домой пойдем!»
Несколько раз Гензель едва не вскакивал от неожиданности – ему казалось, что в окружающих полянку зарослях кто-то шевелится. Но это были лишь порождения Железного леса, его бессменные слуги и обитатели, одним своим видом заставлявшие желудок болезненно сжиматься.
Один раз Гензель увидел что-то извивающееся, точно клубок змей, только клубок этот был, судя по всему, единым существом, неторопливо ползущим по болотной жиже. Существо не шипело, как можно было бы ожидать, лишь посвистывало, и свист этот напоминал полувопросительное бормотание беззубой старухи: «Фью-уи-и-ить?.. Фьють?.. Фифифиють?..» По счастью, на полянку отвратительное существо не выбралось, уползло обратно в заросли. Гензель не знал, было ли оно опасным, но на всякий случай сжал в кармане рукоятку ножа. От жителей Железного леса ничего хорошего ждать явно не приходилось. В лучшем случае они были просто ядовиты. О худшем и думать не хотелось.
Сумерки поспели раньше отца. Они были еще неразличимы глазом, лишь угадывались по накатившей из подлеска холодной и липкой влажности, а Железный лес уже ощутил их наступление. Закопошился, заскрипел своими изъеденными древними костями, закряхтел, как умирающий старик на продавленном годами смертном ложе. Гензель ощутил по всему телу противные сквознячки страха. Один раз ему уже приходилось встречать темноту здесь, и он хорошо помнил, чего это ему стоило.
– Отец не придет, – тихо сказала Гретель, обхватившая руками колени и безучастно глядевшая в сторону. – Нам надо идти домой, братец. Как в прошлый раз.