Ключ от башни
— О чем, собственно, речь? Ни о каком ключе я ничего не знаю. Может, кто-нибудь из вас объяснит?
Наступила пауза, а потом Беа вместо того, чтобы ответить мне, спросила Сашу, признает ли он теперь, что его подозрения были безосновательны.
Он смотрел на нее целую вечность. Потом почти с сожалением покачал головой:
— Trop tard, Вéа, trop tard. Meme si je m'efforçais de te croire, meme si tu ne lui as rien dit — après cette petite scène révoltante je ne pourrais plus te faire confiance. Plus jamais. [57]— Тут он перешел на английский, словно желая удостовериться, что я его пойму. — Но ты увидишь. Вы оба увидите. Я принял меры предосторожности.
Покраснев, Беа инстинктивно стрельнула взглядом по салону.
— Что ты еще натворил?
Саша промолчал.
— Черт, ну каким же ты бываешь дураком! Нет, это я дура. Я была дура, что верила, будто могу положиться на тебя. Ну хватит, пойми! Все кончено. Все.
Саша побелел. Вновь он выглядел как побитая собака — воплощением безутешного горя, и нижняя губа у него дрожала, как у ребенка, получившего нагоняй. Затем он вышел из комнаты своей обычной дергающейся марионеточной походкой.
И всего через две минуты мы услышали урчание автомобиля на подъездной дороге, а потом на улице. Беа подошла к окну и отодвинула штору. Я вопросительно посмотрел на нее.
— Пустяки. Я его знаю. Он вернется завтра же.
После ухода Саши в комнате наступило странное затишье — затишье после бури, а не перед ней, как утверждает присловье, и некоторое время мы с ней молчали. Ни Беа, ни я не находили, что сказать друг другу, даже если нам и было что сказать. Из ее молчания я сделал вывод, что она все еще раздумывает над случившимся, и потому не стал отвлекать ее вопросами, которые напрашивались. Но когда она заговорила, то всего лишь предложила выпить. Я опять спросил ее — ведь Саша ушел, и все было спокойно, — в чем, собственно, дело, все эти разговоры о ключах и башнях. Она ответила, что тут нет ровно ничего — во всяком случае, ничего такого, о чем она могла бы рассказать.
Я сказал, что выпью виски… и добавил, что, надеюсь, она знает, что может всегда рассчитывать на меня, если попадет в беду. Но, возможно, этих слов она не расслышала, потому что уже вышла в кухню, откуда до меня донесся звук открываемой дверцы холодильника, а секунду спустя — потрескивание кубиков льда, выламываемых из пластмассовых сот. Один запрыгал по столу и ударился об пол. Затем наступила тишина.
Прождав ее минуту-другую, я встал и прошел через коридор в кухню. На столе, выдвинутом из стены и делящем сверкающее чистотой пространство точно пополам, — эмалированный поднос и две наполненные льдом хрустальные стопки. Однако бутылки с виски не было видно. Я решил, что Беа отправилась на ее поиски в какую-нибудь еще комнату.
Я вернулся в салон и сел на диван перед стеклянным кофейным столиком, длиной почти равным дивану, который мог в этом отношении потягаться со стойкой гавайского бара. Я сидел, курил, думал, думал и курил — выпуская дым через одну ноздрю, а мои мысли, каковы бы они ни были, через, так сказать, другую. Уже полностью сбитый с толку событиями предыдущих суток, я совершенно не представлял себе, что произойдет дальше, и у меня начинало невыносимо стучать в висках. Я рассматривал, почти не замечая этого, прекрасную цветовую гамму обстановки салона: Балтус над каминной полкой (действительно великолепный), жанровые картины XVIII века, повешенные одним созвездием сбоку от камина, словно им полагалось быть частями одного большого полотна в обрамлении музея, и, наконец, кофейный столик передо мной. На этом столике обосновалась внушительная зажигалка в форме лампы Аладдина, ваза с элегантно ажурными — вероятно, искусственными — ветками ольхи, увешанными сережками. Стопки книг альбомного формата. Их корешки были строго параллельны друг другу (хотя названия на корешках располагались вверх ногами, но я прочел без особого труда: «Роберт Маплторп», «Кристиан Берар», «Ханс Беллмер» и самый с закавыкой «L'Histoire de la Peinture en Trompe l'Oeil» [58]). И тут я заметил на левом конце столика, симметрично стопкам на правом конце, еще один прекрасный альбом, раскрытый на одноцветной иллюстрации, половина которой пряталась под номером «Фигаро». Авторучка с золотым пером пересекала ее наискось.
Не могу объяснить почему, но мой взгляд остановился именно на этой конфигурации предметов. И именно на них (опять-таки, кто знает почему?) я решил сфокусировать взгляд так, чтобы все вокруг слилось в одно неясное пятно, и только книга, ручка и «Фигаро» четко выделялись на теперь смазанном фоне. Но все равно они оставались на слишком далеком расстоянии. Что-то понудило меня сесть прямо — до этих пор я расслабленно откидывался на спинку дивана — и рассмотреть все поближе.
Середина иллюстрации, повторяю, была прикрыта газетой и авторучкой, и теперь я разглядел, что под ними тянется подпись, но видны целиком были только первые и последние слова. Я прочел их. Слева от «Фигаро» было два: «La» и «Clé», а справа три: «de La Tour».
La Clé de La Tour. Ключ от Башни.
Я повторял эти пять слов про себя и по-французски, и в переводе. Потом совсем выпрямился и, небрежно смахнув авторучку, медленно поднял «Фигаро». Скрытая ими, занимавшая полный разворот иллюстрация оказалась глянцевой черно-белой репродукцией какой-то картины. И теперь без «Фигаро» и авторучки подпись можно было прочесть in toto [59], а именно: «La Clé de Vair» кисти Georges de La Tour [60].
На картине были две человеческие фигуры — обе поясные. Фигура слева от смотрящего изображала безбородого молодого мужчину с завитыми волосами, курносого и чуть одутловатого. В верхней части торса чудилась некоторая пухлость, как у евнуха, и писался он явно не с натуры — короче говоря, он не был таким уж убедительным изображением живого человека, если учитывать славу художника. Причем лицо было выписано куда менее искусно, чем одежда: складчатый берет, увенчанный страусовым пером, таким же непритязательным, как клуб табачного дыма из трубки, темная бархатная туника с дьявольски сложными, старательно выписанными завязками на плечах и камзол с многоцветной вышивкой на тему королевской охоты — нарядные придворные и охотничьи псы как сжатые пружины. Слева от него, то есть для меня — справа, стояла женщина. Однако различить ее черты было много труднее, так как в левой руке она держала свечу, освещавшую только нижнюю половину ее безупречно овального лица, из-за чего, если она позировала, эффект был значительно снижен. Ее пепельно-светлые волосы были уложены в тугой шиньон, из которого на смертельно белый лоб вдобавок к крутому локону выбилась непокорная прядь; ее глаза под длинными ресницами были даны, так сказать, в профиль — скошенными на мужчину, а рот у нее был чуточку приоткрыт, словно она как раз сказала ему что-то важное. Одета она была скромнее — в простое платье с полукруглым девичьим вырезом, украшенное только поясом, расшитым бирюзой и жемчугом, поясом, который ослеплял куда меньше, чем мог бы, из-за теней, которые, точно бабочки, окружали зловещее сияние свечи. Не считая этих двух фигур, в тесном пространстве, в которое поместил их Ла Тур — не больше монашеской кельи, — имелись еще только два композиционно значимых предмета: дверь, толстая деревянная ручка которой виднелась за фигурой молодого человека, и не то окно, не то миниатюрный пейзаж, написанный в диссонирующей перегруженной манере, напоминающей Эль Греко, — остров, встающий из бурлящего океана, сужаясь вверх и вперед в скалистый черный конус. На вершине этой скалы, будто воткнутый там флаг альпиниста, стояла каменная башня самой элементарной постройки и на вид абсолютно бесполезная, так как в ней не было ни двери, ни окон.