Дочь генерального секретаря
- Сва-бода!
С высоты, на которую даже птицы не поднимались, можно было без последствий упражняться в том, что психоаналитики называют изначальным криком.
Альберт распечатал Viceroy.
- Из буфета ЦК, между прочим... Закуривай. Как Альма Матер?
- У Клубной части крыльцо обрушилось. Не видел? Оседает Альма Матер под собственной тяжестью.
- Но стоит?
- Как видишь.
- Товарищи Шестьдесят Восьмого года?
- Иных уж нет.
- А те?
- Далече.
- Айвен?
- Вернулся в Штаты. На машине стали сбивать три первые буквы.
- Lancia была?
- Она.
Альберт усмехнулся.
- Похоже на ребят. Что ж, сам и виноват. Слишком хорошо по-русски говорил. Я его предупреждал. Дистанцируйся от пипла, подпускай акцент. Жаль. Парень был хороший. Жан-Мари?
- Здесь. Впал в голубизну.
- Да ну? По-прежнему coco?*
* Коммунист (фр. арго)
- Пассивный.
- А твой анарх - испанец?
- Давно в Париже. На прощанье во гневе оглянулся. Выбил стекло на Главном входе. Руку обмотал шарфом и улетел в крови.
- Да, жесты он любил... А без меня знакомства были?
- Не с иностранцами.
- Все эти годы - и ни одного?
- Все эти годы, - ответил я, - были одной большой иллюзией. Советской.
- Что ты имеешь в виду?
Я ухмыльнулся.
- Любовь.
- Вопросов больше нет...
Альберт принял душ, руками вычистил форму ("Еще вылезу из этого..."), навел блеск на ботинки, надел фуражку и козырнул:
- На фак. Насчет восстановления.
- Какое отделение?
- Прости - но только не на русское.
- Удалось сохранить языки?
- Друг! Со словарями я даже на учениях не расставался. За голенищами таскал. Единственное, что спасало... Адьос.
- Оревуар.
К фанерной изнанке секретера приколоты все те же снимки. Один я вырезал из найденного французского журнала - изможденный литературой мизантроп с венозным виском. Другой получил до востребования и без обратного адреса. Это было любительское фото. Альберт был на нем еще в чине ефрейтора. Во рту сигарета, руки раскинуты на оба полушария политической карты мира, висящей за его спиной в каком-то из "красных уголков" сверхдержавы.
Я смежил веки.
Потом я слез с дивана и завернул матрас.
Кроме женских трусов, непритязательных и незнакомых, под ним была заначка димедрола - сдвоенная облатка с прозрачными ячейками. Таблетки в ячейках сплющило. Принять, что ли, в виде порошка?
Нас поджидали в арке ее дома на Коммунистической - из ресторана пьяных. Засада меня даже обрадовала, я просто не представлял, как вернуться в Москву живым. Но она меня отбила каблуками и притащила к себе, где я принял сразу все таблетки, предусмотрительно захваченные из Москвы. В Москве я их и начал принимать. Год тому назад.
Весь тот год - от зимы до зимы - мы с ней бросали вызов государству, которое заставляет каждого жить согласно "прописке" - положенному месту. В Москве ей было "не положено". Жить в разлуке было невозможно, но государство доказало, что только в разлуке можно выжить. Она вернулась по месту "прописки". Она хотела лучше умереть, я сам ее отправил. Полгода после этого надеялся, что не конец, а просто анабиоз - до весны. До майских праздников. До этого рассвета, когда я осознал, что она спит, что под моими толчками она давно уснула. Я застыл на месте. Отвел свой взмокший чуб и понял, что уже далее не конец, а то, что - после. Инерция распада. Подтеки туши высохли под сомкнутыми веками. Косметика стерлась о подушку, обнажив бледное лицо - вдруг почему-то совершенно случайное.
Она не проснулась, когда я вышел, и продолжала спать, когда я ушел, прихватив свое фото из-под настольного стекла и книгу, за которую на первом курсе отдал стипендию на черном рынке, - "Путешествие на край ночи".
Я был уверен, что самолет разобьется.
В шкафу с изнанки дверцы было зеркало. На меня вопросительно смотрел побитый христосик. Скулы, конечно, вопрос времени. Но волосы до плеч, но борода... Я расщелкнул инструмент - сдвоенную расческу. Бритвы в ней заржавели, но других не было.
Я занялся самоистязанием. Сжимая челюсти, стонал. Потом я вытер слезы. Вся "духовность", за которую меня любили, слетела на затоптанный паркет. Я смел ее на разворот "Юманите", ссыпал окурки, уронил трусы. На х... порвал свой димедрол и бросил сверху. Скомкал все это, ощущая деликатность газеты, пусть коммунистической, но западной, отнес на кухню и спустил в дыру.
Теперь я смахивал на Ди Эйч Лоуренса - на снимок с карманного издания Lady's Chattenley Lover*.
Оставалось написать роман.
* "Любовник леди Чаттерлей" (англ.)
* * *
Он объявил, что Сорбонну я должна выбросить из головы: "Учиться поедешь в Москву".
Я хотела быть писательницей. До тех пор пока идея не увлекла его. Это стало идефиксом: дочь-писательница. Ссоры прекратились. Дочь сидит взаперти и стучит на машинке.
Однажды вошел, взял страницу и прочитал, почесывая брюхо. "Не то пишешь. Напиши-ка лучше роман о забастовке". - "Какая забастовка?" "Горняков Астурии". - "Про Испанию я ничего не знаю". - "Я подберу тебе все материалы и напишешь. Публикуем немедленно. Переводы на все языки, включая русский и китайский. Слава, деньги, независимость. Ты же хочешь независимости?"
Он ушел, я все порвала. С тех пор писала только для лицея. У меня всегда были самые лучшие сочинения.
Последний текст для лицея был ни о чем. Ни к чему не имел отношения. Я описала кресло, найденное мной на чердаке фермы, где живут мои бабушка и дедушка. Со всеми подробностями я описывала погружение в это кресло и в прошлое моей семьи. У меня нет ни бабушки, ни дедушки, ни фермы, ни страны, ни прошлого. А с ними меня не связывает ничего, кроме зависимости.
И будущего, от которого страшно по ночам.
Я сказала, что в Москву не поеду. Он сказал - нет денег содержать студентку в Париже. Буду сама зарабатывать. Без документов? Я получу. Что ты получишь? "Карт д'идантите". Его чуть приступ не хватил, так он орал. Иди получай! Расскажи все им! Заодно и в газеты их сходи - еще и золотом осыплют! Надо же кого я воспитал. Профессиональный революционер мелкобуржуазку!
От слез у меня вылезли ресницы.
В подвале я нашла пистолет. В чемодане с сырыми газетами. Будь это просто анонимный пистолет, мне бы и в голову не пришло. Но "кольт" был адресован Ему: "Товарищу Висенте - Фидель. Родина или Смерть!" Я взвела курок, приставила дулом себе под левую грудь и нажала спуск. Осечка. Патроны испортились. В этом подвале каждую зиму прорывает трубы.
В своем прокуренном кабинете он писал. Я положила пистолет ему на рукопись. Снова взрыв. Откуда? Почему не выбросили?
Вызвали Гомеса. Поехали с ним и утопили в Сене. "Твой отец - святой человек..."
Он дал мне денег - сняться на паспорт. "На какой?" "Какой достану".
В Париже уже никого. Симон улетел в Голливуд - искать счастья. Кристин после аборта отправили в Нормандию. Марокканский ее принц исчез. Я поехала на Републик. Нгуен был дома, но простужен, и ничего хорошего из этого не вышло. Но так или иначе.
Нгуен.
Это - Швейцария. Цюрих, какой-то парк. Но даже здесь, в нейтральной стране, где всем на все наплевать, Он сидит на другой скамье. Делает вид, что читает Financial Times.
На Лионском вокзале мы сели в разные купе. В одном мать с Рамоном, Паломой и Тео. В другом я с зеленым паспортом, выданном в Голландии, где я никогда не была. В третьем - Он. Уж не знаю, с каким из своих паспортов.
Через три часа самолет на Москву. Никогда я не могла понять, почему так покорно шли в крематорий. Я совершенно свободна. Встать и убежать, исчезнуть. Погибнуть или стать совершенно другим существом. И никогда не вернуться. Желание такое сильное, что я даже схватилась за скамейку. Но почему я продолжаю сидеть? Неужели из-за этой дурацкой истории, которую они превращают чуть ли не в трагедию? Я забыла в поезде фотоаппарат. Оказывается, пленка была начата, там все их руководство во главе с Ним. В непроявленном виде...