Жизнь в другую сторону. Сборник
Дня через два после того, как мы вернулись обратно, Стёпу у подъезда остановил его сильно пьющий сосед; он где-то прознал, что Стёпа был за границей, а потому поинтересовался с мутной развязностью алкогольного утопленника: «Ну как там, за бугром?»
– За бугром в отеле за дверь номера выставляют обувь, а у нас в подъезде оставляют пустые бутылки, – с серьёзным видом сообщил Стёпа; всё это он проговорил как-то очень уж победоносно, словно ожидал подходящего случая.
Всякий человек по возможности старается избегать ненужного ему общения, но у Стёпы это выходило слишком болезненно: он брал через край и сторонился с тщательностью, не забывая о том, что надо постоянно быть настороже. Чужие или даже просто плохо знакомые люди делали его беспокойным, заставляли на всякий случай напрягаться, быть кем-то ещё, кроме себя самого. Нерешительность в нём сочеталась с внезапной отвагой, впрочем, комичного свойства.
Ещё в студенческие годы он запросто мог сдать деньги для участия в какой-нибудь вечеринке и потом на неё не явиться, но не потому, что не смог и что-то ему помешало, а потому что он и не собирался приходить. Точно так же он сдавал деньги на билеты в кино или на концерт, иной раз даже уверяя всех, что идти надо непременно – фильм потрясающий, певица великолепная, – но сам снова нигде не присутствовал. А то вдруг обыкновенная покупка носков у него превращалась в головокружительное приключение, и надо было за ними куда-то далеко ехать, на окраину города, чуть ли не прорываться, и рассказывалось об этом с таким восторгом, что поневоле я начинал сопереживать, забывая о ничтожности повода: «Смотрю – есть, не обманули, – и сразу в кассу. Пробейте, говорю, пять, нет, шесть пар… Кассирша на меня смотрит, как на больного. Думает, нашёлся дурак, они же такие дорогие, кто их брать будет?» Это непонимание ему доставляло совершенное удовольствие, – только он один по-настоящему понимал, что такого замечательного в этих импортных носках.
Теперь его страсть к хорошим вещам могла разделить Наташа. Меня, как и прежде, подобные радости не занимали, а вот Лене в какой-то степени, по-женски, это было интересно.
Как-то осенью в одном из больших центральных магазинов она столкнулась с Наташей. Доверчиво улыбнувшись, Лена едва только успела сказать: «Привет!», чтобы в ответ услышать: «Подожди, я сейчас занята». С этими словами Наташа исчезла, чтобы уже больше не появиться. Вид у неё был странный: строгая чёрная куртка, такого же цвета джинсы, на ногах крепкие ботинки армейского фасона, надо ли говорить, что тоже чёрные; странность более всего заключалась в широком поясе поперёк её туловища, поясе с толстым кошелём на животе. Лену тут именно кошель на животе почему-то поразил, он заслонил всё: и то, что лицо у Наташи было озабоченное, и голос совершенно другой, не приподнятый, без переполнявшей её радости, а сухой, деловой, словно где-то во дворе разгружались грузовики с товаром, и она ждала, когда ей отдадут накладные. Помня все её долгие разговоры по телефону, радушные встречи и восклицания: «Да человечек же ты мой золотой!», Лена рассчитывала на привычную теплоту и внимание и вдруг обманулась. «Она на полицейского была похожа, – рассказывала мне Лена, – или воеводу…Прямо малышок-полицейский какой-то!»
Стало понятно, для каких дел она нужна Стёпе; то есть дел их мы, конечно же, не знали, но убедились, что она ему действительно нужна. Стёпа и Наташа нам представились двумя искушёнными бойцами: один отдаёт приказы, другой их исполняет, вместе же делают одно большое дело. Это – команда.
Разумеется, потом, спустя какое-то удобное для всех время, она что-то пыталась объяснить Лене: «Ситуация была такая… Ну ты понимаешь…» Голос в телефонной трубке слегка запинался как бы в поисках душевной поддержки, и дальше ничего уже не надо было объяснять, таким Наташа оказывалась дорогим и золотым человечком.
Жизнь для Стёпы выстраивалась настолько хорошо, таким естественным и лёгким образом, что он почувствовал в себе способности к чему-то большему. Его возможности теперь носили нематериальный характер. Он рассказывал, просветлённо улыбаясь, что когда идёт по улице, то словно дёргает за ниточки проходящих мимо него девушек, легко управляя их настроением и вниманием. И выходит это у него как-то само собой, между прочим.
Казалось, что в таком особом, посвящённом состоянии он теперь пребывал постоянно. Обо всём имел своё суждение, сомнений не испытывал вовсе и даже если чего-то не знал прямо, то полностью доверялся своей беспроигрышной интуиции.
Весной памятного 98-го года Стёпа настойчиво советовал Косте Барометрову положить деньги в какой-то Первый туземный банк (ПТБ), проводивший тогда широкую рекламную кампанию по телевидению. Высокие проценты, такие же гарантии, уверял Стёпа, контора солидная, вложение надёжное и, несомненно, выгодное. Со стороны можно было решить, что он сам имеет какое-то заинтересованное отношение к этому банку, потому так старается. И особенно напирал он на какой-то «привилегированный депозит». «Я уже так и сделал», – заключил он, довольно потирая руки.
Осталось неизвестным, хотел ли Костя выгодно вложиться, следуя подсказке Стёпы, и всего лишь счастливо замешкался на всё лето, да только в августе Первый туземный банк рассыпался как карточный домик. Когда мы напомнили Стёпе про его совет, он очень удивился: «Я? Депозит?» Для наглядности он даже пожал плечами: «Да я таких слов не знаю!» Вот что называлось «сменить свои показания». И Наташа подхватила, рассмеявшись: «Какой же нормальный человек деньги в банк понесёт! Да вы что?» Мы словно оказались не в своём уме. Нам даже и удивиться в свою очередь нельзя было.
Между тем, внешние признаки значительности побеждали. Он обзавёлся массивным перстнем с рубином и, будучи у кого-нибудь в гостях, сидел за столом, старательно оттопыривая мизинец, чтобы все присутствующие могли хорошенько рассмотреть оправу, оценить чистоту красного камня и осознать его богатство. Он так и проводил весь вечер в приподнятом настроении, наслаждаясь произведённым, как ему казалось, эффектом.
Ещё в начале девяностых Стёпа завёл себе собаку, пепельно-серого пуделя, бесхитростно названного Дружком. Завёл собаку он, а занималась ею бабушка, и кличку неподобающую пудель получил именно от неё. Других кличек для собак она просто не знала; исправно выгуливала Дружка каждый день около подъезда, двумя руками держа его на охранительном поводке, – очень уж горяч и порывист был кудрявый Дружок, норовя свалить бабушку.
Дружка стригли по собачьему канону, чтобы он выглядел модным красавчиком; мыли особым шампунем, кормили неслучайно, продуманно, а он, едва очутившись на улице, всё равно рвался куда-то навстречу неведомому; бабушке, порядком уставшей в борьбе с собачьей любознательностью, только и оставалось, что слабым голосом напрасно увещевать непоседу: «Дружок! Дружок!»
И жил Дружок, естественным образом, не у Стёпы, а в родительской квартире, в соседнем подъезде. Стёпа только приходил в гости; стиснув зубы от полноты чувств, трепал бабушкиного питомца по загривку и, на всякий случай, пробуя его вразумить, разговаривал с ним как с подающим надежды и способным к быстрому обучению ребёнком: «Дружок! Дружок!». Оба выглядели довольными.
Пуделёк был довольно забавный: усиленно вилял, как положено, хвостом или, вернее, тем, что должно было его напоминать; за наличием его в усечённом виде, Дружку, от переизбытка собачьих чувств, приходилось буквально дрожать всем телом – так хотелось ему выказать свой восторг, и свою чуткость, и признательность хозяевам, и готовность непонятно к чему.
В этой неуёмной дрожи он был всегда начеку. Это-то и умиляло, и больше всего трогало в Дружке любого, кто хоть однажды его видел. Даже и выражение такое появилось, чтобы обозначить эту чуткость, и это прилежание, и мгновенную готовность: «дрожать как Дружок». Так что Стёпа, к примеру, вполне мог обозначить чей-то заискивающий взгляд в подчинённой ситуации одного человека перед другим подходящим случаю сравнением: «Стоял передо мной и как Дружок дрожал». И сразу же всё становилось понятно.